Долгое время и правда ничего не происходит. Не слышно звона цепей, обычно доносящегося с псарни, – псы даже не вышли из своих будок, – не слышно стука молота из замковой кузницы. Оторопев, он срывает с себя короткую курточку из красного бархата, размахивает ею над мертвым пони, пытаясь отогнать насекомых, безмолвно оккупирующих мягкую плоть: беспрерывная череда красных муравьев протягивается из травы прямо к внезапно утратившему блеск хвосту, как будто на дороге проступает алая артерия и веером расползается по спине и крупу. Длинные рукава курточки украшены бабушкиными вышивками: человек читает висящую перед ним в воздухе книгу, белые розы над лезвиями сабель – так выглядит их фамильный герб. Пытаясь оттянуть решающий момент – ведь для него это именно так, он должен стать господином и овладеть дыханием детей садовника, – он бесконечно долго скользит пальцами по каждой розе, по каждой сабле. Неужели в парке все равно стоит тишина: ни плеска весел в пруду, ни тихого свиста мальчишек, подстригающих живые изгороди замка? Нет, со всех сторон Луку окружают только вдохи и выдохи, липкие от низменных страстей. Он смотрит на висящие плетьми руки детей, совсем неподвижные – хоть бы немного шевельнулись, хоть бы поклонились с почтительным выражением лица или, к примеру, похлопали пони по крупу, это бы спасло его, но тишина и парализующая неподвижность совершенно невыносимы. Тогда он хватается за последнюю соломинку: снимает красный берет, медленно, очень медленно, стряхивает с него пыль, ударяя о согнутое колено, а сам поглядывает на макушки детей садовника, на их рыжие, словно медь, волосы, но дети немыми каменными истуканами лишь склоняются над пони. Все пропало, понимает он, сжимая берет в кулаке; снаружи на него давит их безжалостно громкое дыхание, а изнутри – горе, страх и ужас, которые он давно научился подавлять: с помощью крикета, верховой езды, соколиной охоты с Аяксом и тайных побегов к детям местных бедняков. Все это разом наваливается на мальчика, и у него возникает чувство, известное ему как вина.
На мгновение в мире исчезает все, кроме боли и неподвижности; ручейком горького вина через аллею перетекают муравьи, брюхо и ляжки пони уже покрыты ими, мухи и другие крылатые насекомые в страхе бесшумно взмывают вверх, к кронам деревьев. И тут, сам того не желая, он с такой неимоверной силой пинает пони в бок, что одно копыто приподнимается, а потом падает, давя при падении несколько муравьев.
И тогда мальчик со всех ног пускается бежать. Он никогда сюда не вернется, он хочет оказаться за тысячи световых лет от этого парка, от этой бесконечной летней аллеи с ко-леями от колес экипажа и следами копыт четверки лошадей, испещривших пыль, словно множество серебряных монет, аккуратно выложенных между двумя линейками. Тот, кто видит этот сон, наверняка знает, почему мальчик бросился бежать и зачем он пнул пони, а вот маленький мальчик на белой дороге в закинутой на плечо красной бархатной курточке не знает ничего, кроме того, что изгородь внезапно обступает его со всех сторон, что отвратительная зеленая лягушка, которой он побаивается, сидит прямо у его ног, что между высокими колесами экипажа стоят большие тяжеловозы, что плуги лежат прямо на земле, что белые куры с квохтаньем разлетаются во все стороны. Вот он уже в саду, не-сется дальше, по клумбам, мимо лилий, мимо изящных камеристок матери, спящих на траве, прикрыв лбы носовыми платочками, вбегает в дверь, ведущую в библиотеку, и только там со слезами падает на ковер, всем телом зарываясь в аромат медвежьей крови и сигар.
С годами он начинает понимать, что произошло, в парк больше не ходит, по вечерам часто стоит в каком-то неописуемом отчаянии у стрельчатых окон башни и вглядывается в сумеречные деревья, а потом видит, как ворон летит между синеватых стволов в сторону мельницы, чьи кривые лопасти – единственное, что не меняется в этом мире, и ему кажется, что пони так и лежит на дороге. Старая кляча, полуистлевшая плоть, вся в рытвинах-колодцах, в отметинах от клювов и зубов, и он в полной растерянности, в полубредовом состоянии хочет броситься вниз по лестнице, выбежать из башни и вырыть наконец могилу для погибшего друга, но тьма опускается слишком быстро, он всегда падает в чьи-то объятия, и его, совершенно обессиленного, несут по холодным сырым залам, пропахшим пылью и подгнивающими портретами на стенах, несут обратно в его комнату в зеленых тенях, отбрасываемых стенами флигеля.
«Больной», – шепчут в замке. «Полоумный», – поговаривают в деревне. Психологи, психиатры, психотерапевты и аналитики, все эти настройщики струн человеческих душ, прибывают на поездах, мотоциклах, автомобилях, автобусах и летательных аппаратах, стекаются ко двору, словно женихи к принцессе в старинных сказках. Составляются расписания и графики, из города приходится все время выписывать пополнение запаса чернил, арсеналы, кладовые и шкафы с семейными скелетами превращаются в библиотеки и лаборатории, вопросы сыплются справа, слева и со всех сторон, его опрашивают со всей серьезностью, вопросы падают с потолка, словно бумажные самолетики, ибо метания души необходимо исследовать, в замок постоянно доставляют какие-то аппараты, похожие на фонтанчики с питьевой водой, или посудомоечные машины, это все невероятно интересно и очень сомнительно.
Но ужас не проходит, равно как и чувство вины и все остальное; его пытаются вывести в парк, словно упирающегося быка, показывают гравий с парковой аллеи и с других дорожек, заверяя, что между ними нет ровным счетом никакой разницы. Различные справки подтверждают, что действительно, труп пони Понтиака был отдан для пропитания неимущей, голодающей семье, которая никогда не жаловалась на свой удел и не принимала участия в беспорядках по причине голода. Однако ему никак не удается обрести ясность, суть произошедшего от него ускользает, он не может проникнуть в темные тайны случившегося, и тогда рано утром, когда слуги приходят к нему в покои с портшезом и веревками, чтобы отнести его в парк, он убегает от них по голубой винтовой лестнице, вылезает на крышу за старый бордюр, где гнездятся лишь галки и грезы детей бедняков. Среди статуй во дворе мельтешат черные точки, их собирается все больше и больше, на черных футлярах тел внезапно белыми бутонами расцветают лица размером с булавочную головку.
– Хватит с меня веревок и глупых вопросов! – кричит он собравшимся внизу, балансируя на карнизе, и заносит одну ногу над немой бездной. – Хватит с меня докторов, лекарств, дурацких аппаратов, рентгенов и всей этой радости!
Отец наверняка тоже стоит где-то там внизу, старый офицер с безумными мечтами о карьере циркового артиста. Конечно, вон он уже бежит по двору: двуногий муравей, шпоры ослепительно сияют на солнце. Повсюду начинается суета: на телегах натягивают отрезы материи, отовсюду сползаются противные жуки-автомобили, на них грузят ящики, люди выпрыгивают из машин и запрыгивают обратно, весело сигналят шоферы, и вот наконец тонкий ручеек моторных и тягловых средств передвижения начинает вытекать из ворот замка на большой тракт – и Лука наконец бежит вниз, чтобы в тишине и покое раскрыть тайну пони Понтиака и детей садовника.
Но тут отец грубо хватает его за плечо и тащит за собой через безлюдные комнаты, где от умирающих портретов исходит все более сильный запах тлена, – портреты людей, еще при жизни находившихся на разных стадиях разложения, спустя несколько лет начинают источать неприятнейшие запахи. Отец запирает дверь библиотеки на засов, задергивает шторы, снимает со стены хлыст длиной метра четыре. В юности он сбежал из дома с цирковыми артистами, завел роман с примадонной, помогал служителю кормить львов, но его вернули домой и на четыре месяца посадили в подвал. Там, среди крыс, плесени и промозглости, он научился орудовать хлыстом, методично убивая свои желания, и наконец достиг таких вершин мастерства, что мог одним ударом раскроить череп бегущей мимо крысы, белки на вершине березы, и вскоре совсем позабыл о львах и тиграх, переключившись на крыс и бельчат. Все любили его за тупость, восхищались жестокостью, воспевали его богатство, и в скором времени в его распоряжении оказалась самая большая коллекция хлыстов в стране.