Войдя в квадратную прихожую, застеленную персидским ковром, Игнатьев удивился, что его никто не встретил у входа. Звуки музыки и запахи кухни заставили его вздохнуть глубоко и остановиться. Но лишь на мгновение.
Пройдя в коридор, Игнатьев увидел распахнутые настежь двери гостиной. Горничные и старый лакей Филлип стояли у входа, заглядывая внутрь. Звуки музыки доносились из-за их спин. Заглянув через головы, Игнатьев подумал с улыбкой: «Как Натали выросла».
Десятилетняя сестра, прилежно выпрямив спину и склонив набок голову, играла на рояле. Распахнутая крышка его отсвечивала тускло в сером дневном свете, скупо падающем из-за тяжёлых портьер. Горела газовая лампа на стене.
Стоявшая возле девочки мать, Ирина Александровна, всплеснула руками, увидев маячившего за слугами сына.
Он улыбнулся ей и пошёл в свою комнату. Здесь, едва пробежав глазами по комнате, сбросил тяжёлое пальто, стянул промокшие сапоги, и, пройдя в ванную комнату, стоя на холодном кафеле босиком, открыл кран. Вода фыркнула и полилась, булькая пузырями. Кипяток. Ему повезло – на кухне готовят обед и бойлер давно включен, не пришлось просить растопить котёл.
На подносе, на столике лежала почта. Длинные, сантиметров пятнадцать, цилиндры, пришедшие по пневмопочте за время его отсутствия. Он принялся разбирать их, быстро распечатывая алюминиевые цилиндры в кожаных пакетах. Пять писем о долгах, одно – приглашение на Ежегодную выставку достижений в аэронавтике, так пышно называлось довольно скромное начинание кучки любителей, одно – от университетского друга.
Быстрые каблучки простучали к его комнате. Ирина Александровна спешила увидеть сына. В последнее время это удавалось ей редко. И, едва рассмотрев его осунувшееся, измученное лицо там, в гостиной, она испугалась. Таким она его ещё не видела.
Последний разговор сына с мужем она вспоминала каждый день. Столько было сказано того, что простить трудно.
Сейчас же она была так рада, что не хотела думать больше ни о чём, и едва Игнатьев вышел из ванной навстречу ей, она расцеловала его в обе щёки, пытаясь наглядеться на него вблизи, любуясь и одновременно пугаясь чего-то нового в сыне, непонятного ей.
– Как ты исхудал, Митя, – она не договорила, свои тревожные приметы оставила при себе, – что-то произошло?
Почерневшее, заострившееся лицо, эта ожесточённость в глазах, многодневная щетина, ссадины на щеке… нет, ей не показалось. Она не видела его ещё таким.
– Рад тебя видеть, мама, – улыбнулся Игнатьев и отстранённо добавил: – Ничего особенного, мама, просто сбылась давнишняя мечта отца, можешь обрадовать его. Дирижабль мой сгорел, как он и хотел. Вместе с ним сгорел мой друг…
«…а я едва не стал убийцей». Но не сказал этого вслух. Замолчал и отвернулся.
– Как сгорел друг? Господи… что ты говоришь. Какой ужас… Упокой его душу… – Ирина Александровна медленно перекрестилась, – но… Где же ты теперь живёшь? Если сгорел дирижабль, сгорел и этот ужасный ангар. Ты опять ночевал в ночлежке у Мохова?
– Ну да, ты ведь опять оплатила ему все мои долги, – улыбнулся Игнатьев, – но, кажется, уже вода набралась.
– Да-да, конечно, тебе нужно принять ванну, я пришлю Варвару с полотенцами и бельём, – торопливо сказала Ирина Александровна, – можно, я выброшу эти… вещи?
Один раз она уже выбросила без спроса вещи сына, он тогда выглядел очень расстроенным, но объяснять ничего не стал. Теперь она спрашивала его каждый раз, а муж язвительно смеялся над ней: «Всё деликатничаешь, а он плюёт на твою заботу, одевается как бродяга, водится со всяким сбродом, спит в ночлежках и позорит семью».
– Если ты дашь мне что-нибудь взамен… И кстати, не переживай, под ангаром есть отличное помещение, я там и живу теперь. У меня всё есть, – он наклонился и неловко поцеловал мать в макушку, – кроме вот, пожалуй, горячей ванны.
У неё по-детски дрогнули губы, но Ирина сдержалась, и лишь погладила руку сына.
– Ты сегодня добр, – тихо сказала она, – и не кричишь.
Игнатьев поморщился – стало жаль мать и стыдно за себя, и быстро прошёл в ванную. Через мгновение уже послышался плеск воды.
Сидя в горячей мыльной воде, расслабленно закрыв глаза, Игнатьев затих. Он слышал, как мать ходит по комнате, собирает его вещи, наверное, рассматривает его почту. Нет, мама не будет читать, вот отец, он бы, наверное, не упустил такой возможности.
Отчего-то было ужасно жаль мать, и это рождало страшное раздражение… на себя, на неё, на отца.
Он в который раз представлял свой разговор с отцом, и в который раз бросал это занятие на полпути. От него ждут раскаяния… за тон, за манеры. Ему дадут денег, если он будет вести себя хорошо. Накормят, оденут и позволят принимать ванну, горячую и с мылом.
Но жизнь его словно монета, которая встала на ребро. Монета некоторое время стоит на ребре, дрожит, удерживаясь на весу, хочет покатиться… катится. И падает. Но вот на какую сторону она упадёт…
Вскоре Ирина Александровна опять зашла к сыну, но его там не нашла. Не было и одежды, белья, что успела принести Варвара по её просьбе.
«Прости, мама. Мы увидимся обязательно, к тому же, ты ведь знаешь, где меня искать. Игнатьев».
Записка лежала на пустом подносе для почты.
6. Мансарда
Игнатьев видел, как мать подошла к окну в надежде ещё увидеть его. Её силуэт долго виднелся в мрачном квадрате окна.
Пётр Ильич в это время за спиной что-то радостно говорил Дмитрию. Молодой Игнатьев появился неожиданно в его небольшом доме с ветхой мансардой в глубине сада, у южной ограды.
Обветшавший гостевой дом давно отдали старику под жилище, под садовый инвентарь. Секаторы с короткими ручками, с длинными – для обрезки крон высоких деревьев, двуручные пилы и тонкие пилочки, грабли и лопаты. Много здесь было всяких станков и приспособ, на которых Пётр Ильич постоянно что-то мастерил, выпиливал. Игнатьев всегда любил здесь бывать.
Птицы словно сошли с ума и наперебой чирикали, прыгая по жёрдочкам. Клетки, подвешенные под невысоким потолком, раскачивались. Косые слабые лучи осеннего солнца едва попадали на них. В небольшой, захламлённой старыми вещами, комнате, было тесно. И тепло шло от железной печурки, весело трещавшей дровами.
– Вот эта хороша, – задумчиво сказал Игнатьев, кивнув на малиновку, которая вела себя тише других, не мельтешила, не прыгала, но всё пыталась запеть.
Её короткая трель то и дело вырывалась из общего гвалта, перекрывала на короткое мгновение шум. Поднималась переливчатой восторженной нотой высоко и стихала. Будто вдруг испугавшись собственной смелости, птица замолкала, вжав головку в плечи.
– Почему она такая пугливая, Пётр Ильич? – улыбнулся Игнатьев.
– А клюют её остальные, пришлось отсадить. Вот погодите, – старик засуетился, торопливо принялся расправлять какую-то тряпку и накинул её на три клетки, висевшие рядом.
И ещё одну закрыл. Осталась открытой лишь та, где на самом дне, возле выдолбленной из куска коры поилки, сидела испуганно притихшая малиновка.
– Сейчас, погодите немного. Мы заговорим, и она затренькает, завторит, а потом и вовсе зальётся.
Игнатьев улыбался. Кроха-птица влажными глазами-бусинами смотрела на него, поворачивая голову, следила. Потом встрепенулась, попила и чвикнула. Громко, задиристо. И ещё раз.
Пётр Ильич, вытянув губы трубочкой, тихонько засвистел. Малиновка слушала его и ерошила перья, расправляла крылья.
– Отпустить бы её, – задумчиво сказал Игнатьев, – на воле лучше поётся.
Старик удивлённо на него оглянулся:
– Так ведь не летает она. Я нашёл её в начале лета помятую, со сломанными крыльями, то ли кошки, то ли собаки поигрались, а ей удалось от них как-то спрятаться. Еле живая была. Ей теперь на волю нельзя. Щеглов вот силками ловлю на продажу, а коноплянку ещё птенцом подобрал.
Малиновка, сидя на жёрдочке, тренькнула слабо. Пётр Ильич поднял указательный голос и засмеялся беззвучно.