– У нас табор стал, слыхала? За рекой. Там Гитка моя, дочка, у нее дите померло. Сережки свои дашь, она тебе Нюрку выкормит. Отплатить тебе хочу, ты мне вон сколько помогала. Да и дочку твою жалко – орет, худая стала, глазюки одни.
Пелагея растерялась. Гиту она видела давно, года два уж, как она с таборными ушла. Хороша была – девчонка еще, а налитая, как яблочко, тронь – палец отскочит. Здоровьем пышет, чистая, добрая, редко цыганки такие бывают – прям не в мать. Та все шушарила, как шушара, а эта нет – смотрела прямо, ласково, честно. Вот и увели. И вот ведь горе – дите.
– Что молчишь, думаешь. Помрет девка, или заболеет – будешь локти кусать. И Гитке легче – молоком исходит и Нюрке на пользу. Давай, решай.
– Только Ване не говори. Тихо. Не надо знать ему, он цыган-то не любит. У него ваши брата украли, так он до сих пор помнит.
– Не скажу, что мне. Сейчас приведу, пока его нет, и ввечеру. А потом завтра, как уйдет. Давай, жди.
Пелагея в раздрае чувств ушла в дом, села перед Аннушкиной кроваткой и задумалась. Правда, худая девчонка стала, желтая аж. Как не старалась – а материнского молока ничем не заменишь, да и нечем. А тут… А Ваня не узнает, тихонько все сделаем.
Она открыла комод, достала шкатулку – оттуда, из самого дальнего угла тяжелого резного ящика, за тяжелыми покрывалами да подзорами ее прятала. Те серьги подарил ей отец, она их и не носила никогда, уж больно вычурные. Длинный камушек, как капля, зеленый, похожий на бутылочное стекло, весь в кружевах почерневшего серебра. Она потерла металл о суконку – он сразу заиграл, заблестел – очень красивые серьги. Зажав из в кулаке, пошла открывать – услышала голоса. Гита – располневшая, с волосам чернее ночи под ярко-бирюзовой косынкой, с грудью – большой, полной, колыхающейся, как у стельной коровы, вплыла в сени лодочкой, улыбнулась, протянула круглую влажную ладонь. Пелагея вложила в ее руку сережки, последний раз глянула на них, утерла слезы и втащила из кроватки Анечку.
Дочка сразу закричала, захлебываясь, засосала ротиком воздух, вроде искала чего (у Пелагеи с утра грудь совсем пустая была), а потом вдруг замолчала, смотрела так по-взрослому, грустно. Гита вывалила сиську на стол, подхватила девочку, а та враз, как поняла – ухватила ручками грудь, приникла и зачмокала.
Глава 4. Разоблачение
Пелагее было очень стыдно. Обманывать Ваню, это все равно, что ребенка малого – он был доверчивым, как дитя. Но сказать, что его кровинушку, свет в окошке, Нюрочку, цыганка кормит Пелагея не рискнула. Так и прятались они с Гитой, только муж за порог, как они тут же – раз, и сообразили. А Аннушка выправляться начала – щечки порозовели, налились, ладошки стали белые, мягкие, а то прямо, как у старушки маленькой были, желтые да морщинистые. Ваня нарадоваться на дочку не мог, придет, руки на дворе намоет, сам по пояс холодной водой колодезной окатится и в дом, на ребенка глянуть. Так не возьмёт – руки сначала согреет, а потом на колено девочку посадит и катает, как на лошадке и нацеловывает. Очень любил, не каждый отец так своё дитя любит.
А у Пелагеи странное что-то в душе творится стало. И, вроде, родимочка, дочушка, прямо всю кровь бы за нее отдала, и вроде что-то такое поднималось – как к чужой. Как Гита дочку накормит, отдаст, так даже запах от ребенка другим Пелагее казался – так от цыганчат пахнет – пылью, солнцем, ветром, степью. Даже молока не чувствовалось, как полынью кормила, или травой какой. И кожа даже как будто смуглеть у Анны стала, то ведь белокожая была, в маму, а то прямо темная. Приглядываться начала Пелагея, может ведьмачат они что-то, да нет – придет, накормит, слова лишнего не скажет и нет ее. Да и Лала особо не заглядывала последние дни – что-то там нехорошее в их семье творилось, все кричали, ругались на дворе, да зло, громко. Четыре месяца уж прошло, как Гита к ним ходить стала, лето скатилось за дальнюю горку, и уж сентябрь к концу, урожай почти весь сняли, яблок полные сени – и моченых наделали и сушеных и пастилы накатали – на весь дом яблочный дух. Пелагея Гите мешок нагрузила, та взяла, не отказывалась – они во дворе даже яблонь не имели, бездельники. Да и капусты ей отвалила, и картохи, моркови со свеклой полмешка, ничего не пожалела – как тут пожалеть, такое добро им девка сотворила – век не расквитаться.
Пелагея уж хотела от сиськи Гитиной ребенка отваживать, девятый месяц шел, да вот только молока своего в дому не было, корову так и не завели, не осилили. А Иван, как слепой – видел же, что у жены молока нет, а девочка здоровенькая, как ангелочек – отчего, ему и мысли нет. Да и ладно. Они мужики все такие…
Пелагея уж раз обманывала мужа. Давно это было, тогда, когда они с ним сошлись вдруг. В тот год такая любовь у них грянула, хоть святых выноси. Клавдея совсем лежала тогда уж, кроме головы с ней еще какая-то беда приключилась, сил лишилась враз и больше не встала. Только осталось в ней – злоба злобная, как кто зайдет в дом, так она прямо беленеет, чем есть швыряется, визжит, зубы скалит – просто щука живая. Ничего в дому не делала, только лежала, да злобилась, Ваня совсем высох. Ходил, как тень по селу, головы не поднимал, жизнь не мила ему была.
А тут, вишни собирали. Всем селом, сад у них вишневый огромный был, от края до края за час не пройдешь, вот они вишню и сдавали в скупку. Полюшка тогда в самой дальней стороне сада ягоды собирала, а он корзины принес. Руки ей протянул, она на толстой ветке ногами стояла, на землю снял, к себе прижал, ну и понеслось. Как та любовь их дотла не сожгла, Пелагея до сих пор не знала – не спали, не ели, сходили с ума. Ну и решила Поля Ванечку своего от семьи, ведьмы его страшной, увести.
Тогда конец августа был. Вечер теплый, ласковый, чуть ветерок с реки запах тины и свежести доносил, ветки черемухи до земли от черных ягод клонились – прямо рай. Они сидели на старой лавочке в зарослях, все оторваться друг от друга не могли, и тут Поля ляпнула:
– Вань. Вот ты со мной, как с женой живешь. Нехорошо это. Женится должен, а то стыдоба.
Иван отпрянул от нее, покраснел, аж заполыхал, губы скривил, вроде горькое что-то в рот попало.
– Полюшка. Милушка моя. Ты же знаешь, я говорил тебе. Пока Клава жива, я ее не брошу. Одна она, не на кого ей положиться. Помрет ведь, разве я душегуб?
– А люди на что? Они помогут, справятся. А я…
Поля помолчала, подумала и вдруг решилась, выпалила, как будто выплюнула
– А я дите жду. От тебя!
У Ивана лицо такое стало, будто она его кулаком вдарила. Он даже побелел, как полотно, враз, из красного. Вскочил, лицо руками трет, прямо страшно. Поля испугалась – ведь что наделала, зачем обманула!
– Коль дите ждешь – родишь. Я обеспечивать буду. Но Клавдею не брошу. Пока жива – со мной будет. Я перед Богом клялся, прости Поля.
Он тогда долго забыть ей тот обман не мог. Уж Клавдея померла, похоронили, а он все никак, не отойдет, хмурится. И только к весне, когда река таять начала, поймал ее у проруби, когда она белье полоскала, прижал к себе, в ухо зашептал.
– Переходи ко мне, Полюшка. Да не туда, к этим, в мой дом пойдем. Он сейчас закрытый стоит, так мы все наладим, лучше всех у нас будет. Заживем. И в церкви обвенчаемся, я батюшку спросил, сказал можно, только через год если. Пойдешь?
Сладкие воспоминания совсем Пелагее голову задурили. Она и не заметила, как Иван из сеней в дом зашел, серьезный, хмурый, смотрит сердито. Фуражку на колышек швырнул, пуговицу на вороте отстегнул, сел на табурет, руки на коленки упер, глянул в упор:
– Это правда?
– Что, Ванюша, родный?
– Что Гитка их нашу Нюрочку кормит…
Пелагея вспыхнула враз, как хворостина, глаза спрятала, что сказать не знает. Потом тихонечко, как мышка, пискнула:
– Да, Ванечка. А что делать-то? Коровы нет, у меня молоко сгорело, померла б девка…
– Там у них беда, слыхала? Муж Лалу всмерть избил, не знаю, выживет, нет. А Гитка в табор опять сбежала, у них дому-то нет, шлындрают. Так ты сходи, там она одна лежит, мужик тоже в табор пошел. А бабка ихняя– дура.