– Мужчина, женщина или ребенок, кто найдет ту монетку, решит, что счастливый сегодня день. – Тут он подмигнул мне изо всех сил. – Так оно и будет.
Именно там я сиживал у черного хода в кухнях у Блейков, Кинов, Коттеров или О Шэев в те вечера, когда случались домашние танцы, где спустя целую вечность взрослые сдвигали столы и всяческие стулья и прочее, чтоб освободить плитняк пола для плясок, оставляли только табуреты для музыкантов, где папиросы подавали на блюдцах и где, словно благой дух, неизбывно висел вдоль потолка дым, где начала музыки приходилось дожидаться еще целый век, но когда музыка начиналась, Дуна и Суся отставляли свои споры и сбрасывали сорок лет, пружинисто выдавая невероятные па, словно персонажи из сказок, плясали, не глядя друг на дружку, ее рука в его клешне, вид у обоих отрешенный, а тела кружились, а ноги безупречно держали ритм.
Именно там, в Фахе, однажды, когда мне было десять, Дуна – пальцы крючком от лопатных черенков – ушел в комнату, покопался там, вернулся с футляром и сказал:
– Так, Ноу, вот, попробуй мою скрипку.
Именно там я постиг музыку.
5
Не знаю толком, помогает ли вам все это оказаться там. Мне помогает – и то хлеб.
* * *
Прекращение дождя не видишь, зато ощущаешь. Ощущаешь, как что-то поменялось в том, на какой частоте живешь, и слышишь беззвучие, какое считал тишиной, однако оно еще тише, и вскидываешь голову, чтобы глазами уловить то, что тебе уже сообщили уши, а поначалу это лишь одно: нечто изменилось. Потому что в Фахе в это не поверишь. Потому что в тех местах зазор между не-льет и опять-льет обычно так краток, что хватало времени лишь стряхнуть воду с шапки, и дождь припускал вновь. В это не поверишь, пока не глянешь на небо и не выставишь ладонь.
В ту Страстную среду я встал из-за стола и вышел на порог. В меру моего знания о нем небо над Фахой было цвета самогона – серая лучезарность его, как можно было б вообразить, словно бы того и гляди станет чем-то другим, явит действительность поярче, такую, что все это время располагалась чуть выше. Беда в том, что никак не являла. На борту аэроплана я в ту пору еще не бывал. Не уверен, бывал ли там хоть кто-то из Фахи, – ну или те, кто бывал, не вернулись, чтоб рассказать об этом. Аэропорт в Шанноне[25] переживал тогда свое младенчество. Не испытал я еще тогда потрясение духа, какое бывает, когда аэроплан пронзает завесу облаков и обнаруживается то, что для меня было невообразимой безгрешностью вышней синевы. Осознаю, что сейчас-то это привычно и многие не замечают. Но память остается при мне и в темные дни помогает думать об этом неизменном над нами. Так или иначе, дело в том, что небо над Фахой оставалось неизменным так долго, что само это время утратило смысл. Не помыслить было, что небо переменится.
Но теперь покровы непогоды расступались и мне стало видно аж до Минитеров, до Консидинов, где жила Делия с братом Подом, юродивым, видно сверкающую спину реки, где та заворачивала у дома, что сперва принадлежал Тальти, а позднее – поэту Суэйну. Мир капал и блестел. Ясени у границы сада на болоте стояли покамест без листвы, но трепетали, поскольку там сновали птицы, и в первые мгновенья после дождя возникла неоспоримая новизна.
Солнца как такового еще не было. Ничто не предвещало. Лишь облегчение, восторг, какой в Святой Цецелии случился союзно с “Те Деум” и над Мужским приделом пролил цветной свет сквозь витражные стекла, когда Отец Коффи произнес проповедь о единстве Церкви и Государства: объявил пришествие электричества и воскрешение Господне.
Джо лежал на Дуниной подушке, урвав себе песьих грез. Я выступил к порогу и замер в первых мгновеньях ушедшего дождя – и тут меня окликнул мужской голос:
– Здрасьте.
Когда сам юн, все кругом стары. Это я помню. Тот дядька был старым, подумал я тогда, но теперь знаю, что восьмого десятка он не разменял.
То ли мимо он шел, то ли ждал у калитки, сказать не могу, но теперь быстрым шагом устремился во двор, при нем чемоданчик. В окладистой бороде, смолоду, вероятно, был тощ, но жизнь придала ему мышц, а пиво – объема, и потому, хоть и среднего роста, был он силен, коренаст и крепок, вместе с тем вес свой нес с видом изумленным, словно сам же излагал белу свету себя-анекдот.
Он вошел во двор с чу́дной ловкостью крупного человека. Когда улыбался, глаза у него делались, по словам Франсез Шэй, атлантические, что, как я понимаю, означает “глубокие, синие и далекие”. Поразительные они были. Кажется, я уловил это сразу. Таких глаз больше никогда я не видел.
– Вот он ты, – сказал он, будто это я появился откуда ни возьмись.
Был он когда-то блондином, а теперь стал оттенка между светлым и серебряным. Волосы чуть присыпаны цветочками с изгороди.
Дело было шестьдесят лет назад, а потому кое-какие подробности воображаемы. Нет такого человека, прожившего так или иначе приличное количество жизни, кто помнил бы всё.
Дядька поставил чемоданчик, сел на лежень, глянул на свои сапоги-маломерки и протянул мне сильную руку.
– Кристи, – произнес он.
6
И пока не более того.
Есть люди, кто понимает привилегию покоя и способен сидеть, дышать, видеть, слышать и обонять этот мир, покуда вращается он, и пусть себе что там дальше немножко подождет. Кристи сидел и глядел вниз, на реку, я сидел рядом с ним, и мы оба смотрели на реку, сдается мне, тринадцатью разными способами, однако не произносили ни слова.
Я подумал, что он, должно быть, странник, в то время таких было много – не только лудильщики[26] или жестянщики, а просто люди, болтавшиеся по стране по всяким причинам, ведомым человеку, снявшемуся с семейного или домашнего якоря, кто зарабатывает на жизнь товарами, что хранятся в чемоданчиках, какие открываются, словно миниатюрные театры, и показывают всякое, что есть нового в большом мире. Обычно такие люди говорливы, и болтовню их, пусть и поистрепанную от повторов, слушали и за ловкость да лукавство чтили. Угрозы такие люди не представляли, вызывали всего лишь умеренное недоверие. Не была еще тогда наша планета столь переполнена, и когда появлялся в дверях какой человек, все еще возникало к нему любопытство и интерес, и оттого, что привычная орбита отдельной жизни была в ту пору меньше, появлением своим чужак словно бы отдергивал занавеску. Прихваты их и истории, обороты речи, покрой одежды, отпечаток странствий в самих морщинах у них – для тех, кто за всю жизнь не решается покинуть своего графства, во всем этом был дух других краев. Странники возникали, казалось, из былинного времени, и хотя за некоторыми шла дурная слава, а кое за кем гнались стражи правопорядка, в основном были они безобидны, видели в них выбившуюся нить в ткани деревенской глубинки, и в разные свои визиты видал я торговцев щетками, ножами, кастрюлями, мазями, маслами, коврами, очками и раз даже зубами – раскладывали они свое добро на кухне перед Дуной, а он вечно желал скупить все подряд, Суся же не желала ничего, за вычетом карточек “Святые и мученики”, отказ от которых мог быть дурной приметой.
Энциклопедии, разумеется, были диковинкой, и предлагали их ученые джентльмены в заношенном твиде, при них имелись дипломы, подтверждающие, что владеют эти джентльмены всей суммой человеческого знания, какое сведено “всего лишь к двадцати четырем томам, сэр”, – и это издание постоянно уточняют, а потому точно оно во всем, что известно на белом свете, вплоть до вчерашнего вечера. Полный комплект энциклопедии, в чем отдавали себе отчет ученые джентльмены, был Фахе не по карману, но, не желая ни уступать ущербностям географии, ни отъединять фахан от первейшего стремленья человеческого со времен Адама, ученые объявляли, что Совет постановил: все тома можно приобрести оплатой в рассрочку, и, если подписаться сегодня, есть разрешение на уникальное особое предложение бесплатного атласа с тремя сотнями цветных иллюстраций, посредством которых можно наведаться куда угодно от Акапулько до Явы. Более того, чтобы как-то разместить всю эту сумму знания человеческого, можно приобрести вот такую витрину, такой вот превосходный набор полок или оригинальный библиотечный роскошный шкаф со стеклянной дверкой. И под заклятье: “Это же индийская бумага, сэр, вот пощупайте качество” – продано было множество, и в домах по всей глубинке, где не хватало денег на воротничок к рубашке или пару носков, не диво было увидеть комплекты энциклопедии, пусть и с пробелами – от “Луча” до “Метафизики”, скажем, или от “Доколумбов” до “Духовность”; обыденная действительность тут брала верх над благородным порывом и некоторые участки знания, выстроенного в алфавитном порядке, оставила невосполненными, но что ж с того.