Один случай Божьей помощи в острой, не терпящей отлагательства ситуации она любила вспоминать даже спустя многие годы. Однажды она спокойно развешивала какие-то вещи во дворе нашего дома. Неподалеку на солнышке сидел-курил эсэсовец (на вид мирный). В это время прибегает, запыхавшись, незнакомая пожилая украинка (среди них, как оказалось, встречались антисемитки) и, возбужденно выкрикивая, показывает руками: «Скорише, скорише, он там, у кущах бузку, за картоплэю, жид ховаеться!» («Скорее, скорее, вон там, в кустах сирени, за картошкой, жид прячется!»). Бабушка обомлела, эсэсовец кричит ей: «Что она говорит? Что она говорит?» И тут, как была убеждена бабушка, ее Господь благословил, чтобы помочь несчастному: «Она говорит, что ее обворовали и вор побежал в ту сторону». Эсэсовец равнодушно махнул рукой и остался сидеть развалившись.
Поскольку бабушку вызывали как русско-немецкую и русско-итальянскую переводчицу (итальянский, близкий хорошо известному ей французскому, она понимала и как музыкант, исполнявший многие итальянские арии), она знала больше других о проблемах и даже намерениях немецкого начальства. Так, она спасла двух женщин-врачей из расположенной напротив нас по Первомайскому проспекту инфекционной больницы, еврейскую национальность которых заподозрили немцы. Мой отец, замечательно рисовавший и вообще, как все признавали, очень «рукастый», подделал им паспорта, с которыми они бежали. И некоторым нашим русским пленным, которым разрешали работать на свободе, с ее подачи вовремя «нечаянно» оставляли в саду мужскую одежду и еду.
Кстати, о еде. С ней было очень сложно, ведь у нас в семье было десять ртов! Конечно, сад, огород и коза Мика были огромным подспорьем, но этого было очень мало, особенно в первый год войны, когда возможности натурального хозяйства в городе еще не умели даже использовать. Например, наш сад в сентябре уже не плодоносил, за исключением орехов. Позже маме и тете Гале иногда доставались объедки из столовой, но это бывало редко, так как хозяйственные немцы учитывали все и сами откармливали животных и, разумеется, не допускали никаких хищений. Хорошо помню, с каким чувством я смотрела на измазанного молочной кашей малыша Сережу. По рассказам моей ленинградской тетушки, я изрекла: «Когда у меня будут дети, они будут очень чистенькие». – «Что, будешь их часто купать?» – «Нет, я их буду облизывать». После этого жившая с нами беженка из Киева, художница по куклам тетя Женя Васильева, поддразнивала меня стишком: «И после варенья, и после конфеток / Я буду облизывать всех своих деток». Есть хотелось всегда, но, может, это я была такая обжорка? Тогда почему же наш Колечка, который всегда, в отличие от меня, подхватывал все детские инфекции, в этой печальной ситуации отпечатался моей памятью… с высунутым языком: «Ага-а! А я – больной, а я – больной!!»? Конечно, он радовался лишнему кусочку, тому, что семья сбивалась с ног, чтобы выменять ему, например, драгоценное яйцо, на которое я не могла не смотреть с вожделением. Мама потом рассказывала, как разрывалось ее сердце, когда она слышала мой рассудительный ответ брату: «Хоть ты и больной, а хвастываться нечего».
Кроме еды, была другая проблема – холод. Не было ни угля, ни дров, иногда приходилось жертвовать даже мебелью. Зимой мы спали в одежде и мучились от сырости. Мой отец после войны долго с улыбкой вспоминал анекдотическое легкомыслие все еще витавшей где-то в энтомологических облаках тети Гали, которая на семейном совете по этому поводу как-то предложила обменять часть собранных с огорода овощей на семечки: дескать, и топливо (шелуха), и еда (семечки), и приятное занятие одновременно.
Летом наших пленных иногда днем немцы вели строем по проспекту, тогда кто-то из соседских детей кричал: «Пленные, пленные!» Мы, остальные дети, хватали в подол и карманы все, что у нас было: помидоры, огурцы, яблоки, драгоценные картофелины, недозрелые орехи, какие-то носильные вещи, тряпки на портянки и пр., – и бежали через бульвар к ним, со смешанным чувством ужаса и надежды вглядываясь, нет ли кого из родных и знакомых. В большинстве случаев конвойные разрешали детям поменьше подходить и отдавать свои скудные подношения, но довольно часто попадались и настоящие звери. Мою подружку лет 5-6, Лиду Окуневу, когда она отдавала свою печеную тыкву пленному, один конвоир сильно ударил по плечу прикладом (потом ее мать тетя Валя, простая, уже овдовевшая солдатка с хорошо подвешенным языком и сильным чувством справедливости, устроила в немецкой офицерской столовой истерику, свидетелем которой была моя мама, очень боявшаяся за нее, но в тот раз кончилось более-менее благополучно – видимо, еще не было частей СС).
Один немецкий солдат когда-то сказал маме: « Мы… что? Простые солдаты, мы только выполняем приказы… Чего нас бояться? Мы такие же люди, как вы. А вот эсэсовцев бойтесь. Это – не люди!»
На всю жизнь запомнила я и то, что моим глазам нельзя было видеть, но близорукая моя мама, которая вела меня за руку, увидела этот ужас очень поздно. Это было довольно далеко от нашего дома («как 3-4 раза от нас до Памятника»), и я не помню, почему мы очутились летом или ранней осенью на перекрестке улиц Гоголя и Октябрьской (Жовтневой), рядом с памятником Гоголю. В конце Гоголевского бульвара стояла виселица, а на ней висел мертвый, совсем молодой парнишка с какой-то надписью на груди (потом узнала: «Партизан»). Совсем не помню народа вокруг, да его, кажется, и не было, только помню его довольно длинные каштановые волосы под ветром. Мама сразу же дернула мою руку и повернула меня обратно, мы побежали по Гоголевскому бульвару к Пушкинскому перекрестку. Мама вся дрожала и сказала, что там сейчас будут стрелять, чтобы я ни о чем не расспрашивала.
Да, наша наивная мама предполагала, что мы с Колей мало чего понимаем в стрельбе. Но даже я, а не то что Коля давно знали, что такое стрельбище, из чего там стреляют и главное – где и какой можно собирать порох, тот, который хорошо поджигается и легко взрывается. В своей слишком ранней вольнице (мама, бабушка, две тети – все заняты на каких-то работах, чтобы выжить и вытянуть детей, мы же предоставлены сами себе, да еще должны были следить за маленьким Сережей и отгонять на пастбище коз) мы, изучая окрестность, вышли на правое крыло гитлеровского штаба, от которого узкая дорожка вела на огромное стрельбище со специальными, разрисованными кругами щитами, где упражнялись немецкие солдаты и офицеры. Правда, у нас хватило разума приходить и бродить там после их утренних занятий, но задолго до вечерних. Видно, расписание приблизительно, но знали. Так вот очень скоро вся семья с ужасом наконец выяснила правду о нашем дневном времяпрепровождении. Дело в том, что у Колиных друзей-ровесников Леньки Стеблия и Леньки Буко очень ценились два вида пороха: черный мелкий, похожий на маленькие угольки одного размера (с его помощью костер горел и интересно искрился, за этим они любили наблюдать на некотором расстоянии), и рыжий, под названием динамитный, представляющий собой сантиметровые или полуторасантиметровые, как будто застывшие кусочки клея, выдавленного из тюбика. Как действовал рыжий порох, мы не знали, но предполагали, что он хорошо взрывается. Мой умный и любознательный старший брат решил это проверить и для этой цели выбрал мой любимый никелированный маленький (на пол-литра) самоварчик, отобрав его из нашего игрушечного хозяйства. Как сейчас помню: вдвоем мы аккуратно набили серединку самоварчика бумажными пакетиками вперемешку то с черным порохом, то с рыжим. Этим мы занимались перед входом в дом, сидя на скамейке. Не знаю почему, но, поднеся спичку к бумажке, Коля, по счастью, сразу бросил самоварчик в сени нашего кирпичного дома. Раздался страшный взрыв, на звук которого сбежалось несколько соседей по двору. В сенях разрушилась каменная притолока, разорвало деревянную дверь в подвал и в клочья разлетелся сам самоварчик. Что нам было потом – здесь полное отключение моей памяти, но прогулки по стрельбищу и собирание пороха были строго-настрого запрещены.