Литмир - Электронная Библиотека

Обычно говорят, что детство – это «потерянный рай», имея в виду блаженное состояние не только полной безответственности и внутренней гармонии, но и гармонии внешней – с окружающей средой прежде всего. Но мой рай был взорван войной, настоящим адом, который предстал в виде голода, холода, оккупации, страхов за близких и страха даже собственной смерти.

Первые потрясения

Самое раннее воспоминание о войне – это непривычно громкий, строгий и скорбный голос диктора радио, на весь наш очень широкий Первомайский проспект (со старым бульваром посередине, состоящим из вековых ясеней, лип и каштанов), и толпа плачущих людей около большого громкоговорителя на столбе, рядом с Памятником. Сейчас не могу сказать точно: был ли это первый день войны или в детской памяти отложилось яркое впечатление от одного из последующих тревожных сообщений, которому я стала свидетелем. Тогда я держала папу за руку, а он, помню, очень крепко сжал мою, чтобы я потерпела и не мешала ему слушать.

После этого месяца через два немцы заняли Полтаву. Это было жарким днем, и я очень хорошо помню, как после ночных громовых раскатов артиллерии огромный, крытый брезентом грузовик въехал прямо в наш сад, повалив плотный дощатый забор и раздавив собой высокие цветущие кусты георгин. Из грузовика выскочило множество немецких солдат, которые тут же, никого не стесняясь, разделись догола и стали мыться, поливая друг друга водой из каких-то больших бочек, привезенных с собой. Помню свое детское изумление этими голыми взрослыми, которым совсем не было стыдно и для которых не существовали остальные люди – женщины, дети.

Должна сказать, что эта сцена настолько потрясла меня, что еще и через 10–12 лет, в самую острую пору холодной войны с американцами, она мне периодически снилась, но уже как ночной кошмар, как жуткое начало новой войны: мирный цветущий сад и вдруг – раздавленные цветы, даже целое море цветов под безжалостными колесами грузовиков и наглые суетящиеся и смеющиеся голые люди, быстро-быстро говорящие на непонятном языке.

Наш дом (здесь, наверное, следует сказать, что в прошлом он принадлежал мелкопоместной дворянке Анне Васильевне Гоголь, незамужней сестре писателя, воспитавшей пятерых детей рано умершей их сестры Елизаветы) был очень большим, краснокирпичным, с очень высокими лепными потолками, большими окнами, прекрасным дубовым паркетом и двумя выходами: один – во фруктовый сад, другой – во двор, к огромному столетнему ясеню и маленькому побеленному домику, когда-то давно построенному для дворовых слуг. Под нашим домом находился большой кирпичный подвал, размером комнаты с две-три, наверху – огромный, во весь дом, чердак, высотой в человеческий рост, а посередине и более. Наша большая патриархальная семья (моя бабушка и ее три замужние дочери с семьями) до войны проживала в десяти комнатах этого семейного ковчега, сравнительно недавно доставшегося ей по наследству от матери – Марии Александровны, вдовы гоголевского племянника Н. В. Быкова и внучки А. С. Пушкина. Моей крестной она стала в результате тайного крещения, очень рискованного для моих родителей, в 1937 году в Москве – месте ее постоянного проживания с семьей младшей дочки.

Даже в чисто материальном описании нашего дома нельзя не подчеркнуть безусловно главный предмет его интерьера – рояль, но он был еще и реальным воплощением «души дома», за которым стояла внутренняя драма и вся жизнь моей бабушки, да и трагическая судьба всех несбывшихся надежд. Дело в том, что даже в музыкальной семье не только ее голос, сильный и глубокий, но и абсолютный слух, и общая одаренность с ранних лет приковывали к себе внимание и обещали очень много. При этом лучшие педагоги города, которые стали работать с ней в дворянском пансионе, отмечали ее необыкновенное трудолюбие и серьезность. Они сумели подготовить 17-летнюю выпускницу так, что она и по вокалу, и по фортепиано прошла конкурс в 40 претендентов на место и поступила в Московскую консерваторию. А вот тут ее и поджидало страшное разочарование. Накануне отъезда отец, человек традиционных, даже консервативных взглядов, наслышавшись дурных отзывов об общежитии консерватории и не сумев срочно найти в Москве семью, которой можно было бы доверить его любимую и скромную Сонечку, категорически запретил ей ехать учиться. Разумеется, он убоялся полубогемной жизни «эмансипэ», как он выражался, угрожающей его дочери. Чувствуя себя виноватым, прадедушка поклялся немедленно выписать ей из Петербурга лучший по тому времени рояль и, несмотря на финансовые трудности все возраставшей семьи, оплачивать ее дорогое обучение в частном музыкальном училище, да еще с перспективой учиться у замечательного педагога вокала Марии Александровны Денисенко, получившей образование в Италии. Впоследствии так все и случилось: был из Петербурга доставлен рояль марки «Diderichs Freres», голос бабушке ставила М. А. Денисенко, которая, в частности, потом в 20-е годы репетировала с Иваном Семеновичем Козловским в Полтавском музыкально-драматическом театре. Там с ним пела и моя бабушка. Кроме того, она с большим успехом солировала в Полтавской хоровой капелле Александра Васильевича Свешникова и его вокальном квартете, часто и с удовольствием пела в церковном хоре и, конечно, как до, так и после революции любила участвовать во всех благотворительных концертах. Любимым ее репертуаром были арии и романсы для контральто. Поскольку бабушка, овдовев в 32 года и потеряв за четыре месяца не только мужа, отца и все права состояния, осталась только с чемоданом нот, то рояль в нашем полтавском доме фактически был ее единственной личной собственностью, не унаследованной от матери. Помню, она не раз повторяла: «Какое счастье, что Сергей (это будущий мой дедушка. – Л. С.) купил мне на свадьбу пианино, ожидавшее меня в Олефировке! Мой бедный рояль избежал трагической участи!» Бабушка имела в виду поджог усадьбы Данилевских анархистами, всего лишь через три месяца после похорон умершего от инфлюэнцы мужа, которого крестьяне очень любили и оставили уже при советской власти управляющим бывшим собственным коннозаводом (перед этим он окончил московскую Петровско-Разумовскую академию). Здесь я вынуждена сделать отступление, подключив одно из самых ярких впечатлений детства моей семилетней мамы (конечно, передаю не дословно, но суть), когда они бежали от опасности в полную неизвестность: «Теплая майская ночь, полное безлюдье, ярко светит луна. Дорога вьется меж холмов и тянется через луга куда-то далеко к лесной полосе. Мамá и мы, все дети, едем в тряской телеге на соломе, впереди – дворник Тихон, очень заботливый и обеспокоенный. Саша и Ира лежат, у них скарлатина. Рядом трясется и очень мешает твердый чемодан. Но далеко вокруг в звонкой тишине под пение кузнечиков и мерный скрип немазаной телеги разносится мощное контральто мамá: “Гори, гори, моя звезда…”!»

Это воспоминание своей мамы хорошо запомнила и я, так как оно замечательно характеризует мою бабушку, ее характер и музыку в роли главного утешения ее жизни.

Единственного сына моей бабушки Сашу война застала в Ленинграде, откуда он с началом войны ушел добровольцем в ополчение и попал в блокаду, а свою жену на восьмом месяце еще до начала войны отправил рожать в Полтаву к своей матери. Тут-то она, аспирантка биофака Ленинградского университета, и разрешилась сыном, как раз в день объявления войны. К этому времени еще бездетная младшая дочь бабушки Марина, а перед этим и ее муж дядя Ваня ушли добровольцами на фронт как врачи. Помню, как страшно рыдала бабушка и в ужасе была вся наша семья, когда прошел слух о гибели под бомбами эшелона с госпиталем, в котором лечила раненых наша Марина. О ее судьбе мы ничего не знали почти три военных года.

К моменту фашистской оккупации, а это были два долгих, долгих года, в нашем несколько опустевшем доме осталось четыре женщины (бабушка, две ее дочери, невестка Галя) и четверо маленьких детей, включая новорожденного Сережу – вынужденного питомца нашей чудо-козы Мики. Мужчин было двое: мой 32-летний отец, который имел бронь и «твердое» обещание пединститутского начальства об эвакуации семьи в случае угрозы прорыва фронта, а пока же он, как и другая моя тетя (Ира), целые дни проводил на окопах, строя противотанковые рвы на подступах к Полтаве. Вторым мужчиной был 36-летний тети-Ирин муж дядя Антон, в довоенной жизни землемер, ставший при немцах сапожником и тем самым, несмотря на тяжелую форму туберкулеза, целый год, до самой своей кончины, через силу работавший на все наше патриархальное семейство (вот откуда до сих пор хорошо понимаю технологию ручного изготовления сапог!). Когда фашисты заняли Полтаву, прорвав ее оборону с одной стороны, мой отец и две тетушки были на окопах где-то с другой стороны. Отец пробрался домой ночью и, не показываясь нам, детям, вынужден был вместе с соседом (это был Иван Яковлевич Стеблий, молодой учитель) прятаться в подвальном отсеке, имевшем потайной выход в сад. Почти сразу же наш дом слишком приглянулся немцам, и трое офицеров стали в нем на постой.

3
{"b":"750577","o":1}