Лидия Савельева
«Печаль моя светла…»
К читателю
Мои записки первоначально предполагали только мемуарное повествование о моем военном и послевоенном детстве и взрослении, проходивших на Украине – родине моей матери. Там только на одном из полтавских кладбищ покоится уже 14 моих близких родственников четырех поколений, начиная от моей прабабушки Марии Александровны (внучки Пушкина).
Случилось так, что через их и мою судьбу прошла не только драматичная историко-событийная жизнь нашей страны. В наших судьбах отразились показательные и коренные культурные связи русского и украинского народов, символами которых в материнском роду стали Пушкин и Гоголь – два истока общей культуры. В связи с распадом Союза мне кажется важным оставить объективное свидетельство очевидца для понимания трагических событий Новейшего времени.
Мои близкие друзья и стимулировали, и поддерживали это начинание. Я обратилась к жанру воспоминаний, увы, несколько поздно, а потому хорошо понимаю, что часто мои размышления и эмоции не вяжутся с документальной основой мемуаров и бывают излишними, и даже их надо бы убрать, но я… я просто не умею оставлять их «за кадром».
К тому же я вполне сознаю, что начало моей жизни может быть интересным читателю по-разному: событийно и психологически, в педагогическом и даже в просветительском отношениях. Это позволяет мне надеяться на то, что каждый взявший в руки эту книгу сможет найти то, что ему более близко, отбросив малоинтересное
В детстве я оказалась на «дороге истории» в судьбоносный отрезок времени, а потому изначально совсем не планировала писать уже о своих студенческих годах, полагая, что этот важный период жизни у меня был не так показателен да и настолько напряженным, что в нем было совсем мало обычной романтики молодости. Однако когда оглянулась назад и погрузилась в прошлое, вспомнила и осознала в полной мере романтику юности в самом отношении к учению и здоровом «аппетите» всеобъемлющей любознательности – не только моей, но и всех ближайших друзей моего поколения.
Если даже только один мой предполагаемый читатель заразится этим стремлением знать больше и больше, то есть своеобразной «духовной жаждой», то я буду счастлива. Кроме того, путешествие в прошлое само по себе затягивает как способ самопознания и осмысления основных вех своего жизненного пути.
Хочу выразить искреннюю благодарность своей семье, пострадавшей от моего «запойного» погружения в юность: главному вдохновителю этих мемуаров, их опекуну и консультанту – моему сыну-литературоведу профессору Евгению Тарланову, а также моему мужу-лингвисту профессору Замиру Курбановичу Тарланову – главному критику и техническому редактору текста. Я очень признательна моим бывшим коллегам, первым доброжелательным читателям, постоянно ободрявшим меня и верившим в мои возможности, особенно профессору-биологу Н. В. Предтеченской, почетному доктору университета в Йоэнсуу, и доктору философии Ирине Леонардовне Савкиной (Тампере), специализирующейся на мемуарной прозе. Моя глубокая благодарность Наталии Николаевне Мешковой – вдумчивому филологу и незаурядной личности, сумевшей даже в самые трудные годы замечательно сохранить честь и достоинство журналиста-профессионала и ставшей первым читателем всей книги, инициатором ее публикации.
Потерянный рай
Ростки сознания
С какого времени я себя помню? Говорят, в воспоминаниях Льва Толстого сохранилась даже грудь кормилицы. У меня же и намека нет на такую гениально глубокую память. Сколько бы ни перетряхивала калейдоскоп своей памяти, совсем не помню переезда нашего малого семейства (папа, мама, брат и я) из Москвы в Полтаву (лето 1939 года). Казалось бы, железнодорожный переезд и полная смена быта должны были поразить двухлетнего ребенка (я родилась в 1937 году), но ничего подобного. Однако кажутся не случайными, даже показательными для собственной психики те эпизоды, с которых я начала осознавать себя в этом мире.
В тумане прошлого почему-то проглядывают два самых ранних сюжета, если можно так сказать, с моим участием. Причем в таком хронологическом порядке.
Первая сцена – я сижу на своем высоком двухэтажном стуле (папа прикрепил к обычному стулу маленькое самодельное креслице с перекладиной спереди – его я помню очень ярко, вплоть до фактуры дерева на сиденье большого стула и выщербленной щепки на одном из перилец, а потому предполагаю, что видела его потом уже в чужом пользовании); сижу почему-то в той комнате, где были хоры, то есть внутренний балкон, и вход на чердак. За общим столом около широкого окна сидит вся большая-большая семья, а мой высокий стулик стоит крайним справа. Я с удовольствием уплетаю любимые вареники с вишнями, но, пользуясь тем, что множество взрослых занято разговором и на меня не смотрит, самые краешки вареников, которые не такие вкусные, как начинка, украдкой бросаю под свое креслице, на сиденье стула. Причем прекрасно осознаю, что, во-первых, совершаю запретное действо, а во-вторых, что любой из взрослых легко обнаружит эти мои огрызки на сиденье большого стула подо мной. Тем не менее продолжаю шкодить, сознавая, что мне попадет. Было мне, судя по этому полтавскому детскому стулику, не менее двух лет, но не более двух-трех месяцев сверху (с учетом сезона вишен).
Размышляя об этом эпизоде, не устаю задаваться вопросом: что же меня так впечатлило, что помню эту ситуацию до сих пор? Все-таки, думаю, проклюнувшаяся совесть: ведь делаю что-то плохое. Однако стыда совсем не помню. То ли стыд развивается позже, то ли совесть и стыд вообще не строго связанные вещи…
Вторая сцена – в саду. Я сижу на корточках на грядке справа от центральной яблони (белый налив) – впоследствии нашей главной кормилицы в течение десятилетий. Грядка – с зеленым луком, неполотая, сильно заросшая высокой травой. Я спокойно «пасусь» в саду, пощипывая любимый лук. В это время меня зовет мама: «Лида-а! Лида-а!», зовет давно и все настойчивее и настойчивее. Не откликаясь, я начинаю быстро рвать стрелки лука вместе с травой и жадно запихивать в рот: «Скорее, скорее!» Помню свой тугой кулачок, полный зелени. При этом опять понимаю, что делаю нечто нехорошее, мне даже невкусно, так как травы так много, что она перебивает вкус лука, но я не могу оторваться и нахально не отвечаю на призывы. Что было дальше – не помню, но вкус травы и сейчас ощущаю вживе при одном воспоминании. Опять задумываюсь: почему эта сцена зацепилась в сознании? Факт непослушания – что это, первое проявление воли, самостоятельно принятого решения?
Есть еще очень раннее воспоминание, как кажется, тоже в чем-то соотносимое с этими двумя.
Я и Коля (брат, старше на три года) лазаем под стоящий на стульях гроб с цветами и тут же быстро оттуда вылезаем. Чуть ли не наперегонки. Никакого тяжелого чувства от смерти и горя в доме совершенно не помню. Происходит это в большой и залитой солнцем комнате с натертым паркетом (то есть, как я теперь понимаю, в бывшем зале – с камином и изразцовой печью). Сейчас не могу объяснить, почему и сколько времени гроб стоял не на столе, а на стульях. Откуда явилась наша такая неуместная резвость? Неужели взрослые так нас оберегали и скрывали свою скорбь… Ведь гроб этот мог принадлежать только одному человеку – моей прабабушке Марии Александровне, о которой сказать, что мои родители очень любили ее, – это ничего не сказать. Для моей матери это был самый близкий человек. Для меня она была крестной и любимой «старенькой бабушкой». Для моего отца, сравнительно недавно вступившего в семью (а это, как я теперь понимаю, было тогда для него гражданским поступком), была очень уважаемым личным другом, общение с которым началось еще в годы его работы в Москве (точнее – в Отраде, бывшем подмосковном имении графа Орлова-Давыдова, ныне попавшем в черту города). В родовом альбоме сохранился его показательный экспромт в день своей свадьбы: