Мама молчит… маминым бездонным молчанием…
Баба Шура ей поддакивает:
–– Страсть!
Тотчас вспоминаю: она, бабушка, ведь разведенка… Муж её – между прочим, "ответственный работник" – когда-то, уходя к другой, сказал ей: "Ни тебя, ни детей твоих не надо!"… (Сама она рассказывала: "Вот какой паразит-от!")
В реальности, которой нет… я говорю сёстрам… впрочем, то же, что и маме…
И слышу от них – нечего и думать:
–– Не твое дело!
В действительности замеченной, наедине, отвечаю им вслух:
–– Вот! Это правда! В самом деле: это дело не моё. И никогда не будет моим.
Странно – странно даже поговорить с сёстрами: хоть о чём-то… Учительница, бухгалтер… Но ведь они об этом никогда и не мечтали!..
Да-да! Тут когда-то был и тот случай с дорожками… так меня настороживший.
Мама однажды мне – ни с того, ни с сего! – про ребёнка-племянника:
–– А ты его убей!
И несёт фантастическим, как из глубокого колодца, холодом… Лучше бы, ей-богу, чужая душа была и в самом деле просто теми… пусть, потёмками!..
И как пилюля никудышная валяется на языке готовое Катино: "Пси-хо-па-ты!"…
Следователем я работал в моём, так сказать, родном районном городе, где жила и живёт Катя. И она раза два-три, за всё время, приходила ко мне, то есть – в кабинет, как говорится, просто так… Смотрела на меня, склонив-то чуть голову к плечу, странно… как бы выражая: "И ты думаешь, что это всё?.." А один раз приходила с каким-то мужчиной, будто бы ему для консультации: то есть с очередным Эдиком – чтобы его, как я понял, "загрузить"… Маскарад. Однако: где ты, сестра?..
Потом, став писать, я уехал в "область" и с Катей почти не виделся, лишь случайно в деревне.
Заметил: когда приезжаю в деревню – с Настей… вообще не разговариваем.
Молча в доме я что-то трону: ну, самовар включу – Настя мне:
–– Ты тут не командуй! Чего ты тут командуешь?
Сдержанно горюю… нехотя придумываю приемлемое и – молча, молча:
–– Да не собираюсь я никем командовать!.. Вот ещё! Кто вы такие, чтоб я командовал вами!
Сёстры сами между собою говорят только с глазу на глаз и, слышать случается, кратко: одна басит, другая тявкает
Уезжаю из дома – а в ушах всё:
–– …андуй!.. …андуй!.. убей!.. убей!..
В замеченной действительности все собираются вместе лишь весной и осенью и лишь на огороде, и лишь для молчаливого труда… Так что общим оказывается – даже и не сказать: продукт труда – увы, "продукт питания"…
В реальности, которой нет и не было – да и лучше, если её совсем не будет, – я с сестрою, с Настей, веду такие, например, диалоги:
–– Паша, надо всё в доме делать.
–– Так и делай.
–– Кто? – Я?!..
–– А почему я должен всё за тебя делать?
–– А кто же ещё?
–– Замуж выходи.
–– Мужики-то все непутёвые!
–– Конечно-конечно. Мужики все гады. И хуже всех я.
–– Вон как…
–– Да. Мужики все плёвые. И поэтому ты делала Мишку пальцем.
–– Ах ты!..
–– Вот-вот!.. Мужики все сволочи. И поэтому ты родила именно мужика.
Угрюмая и несуразная эта реальность… першит в моём горле чуждым мне гневом.
…Мишка, подрастая, вёл себя как-то натурально, наглядно озабоченно: ни на что подолгу не смотрит, быстро переводит глаза с одного на другое… На людях – всегда опустив голову и косясь так по сторонам…
И каждый случай с ним – для меня, разумеется, разумеется, целая притча…
На кухне с осени, как всегда, стояла огромная деревянная бочка (самодельная, папина) с квашеной капустой, сверху которой на деревянном круге – кучка камней, как положено для гнёта.
А за бочкой, под столом, была, из года в год, бутыль стеклянная с домашним ягодно-яблочным вином – аж трехведёрная.
И вот раз. Мишка бегал, как привык, по всему дому беспрепятственно, сумасбродно. Подбежал и к бочке. Схватил ладошками… мокрый камень…
И три ведра! – Пахучие, кислые! – Растеклись по кухне!..
Я – я вытаращился, как заколдованный, уставился молча на домочадцев. И ожидал – да! – последствий…
Мишка убежал куда-то, что ли, в спальню, затаился, притаился…
Родители же – но родители мои, моя мама и мой папа, ни слова не сказав, деловито взялись за тряпки… и стали молча ползать по кухне, подтирать кислое, кислое, кислое…
Я стоял в дверях над ними, опустив руки, опустив голову… Я вдыхал большими откровенными ноздрями едкий молодой и грязный запах… и едкий и чистый запах моей памяти: о цепкой, за мое предплечье, руке мамы… о крепких, за мое ухо, двух пальцах папы…
Настя, руки в бока, тоже, оказалось, стояла за моей спиной – над ползающими родителями. И тоже молча.
Мама и папа, кряхтя, то и дело отжимали тряпки в помойное ведро.
Молчание это было – само собою разумеющееся.
Папа, с молчаливого согласия мамы, да и Насти, про-го-во-рил – наставительно, осведомлённо-педагогично:
–– Не кричите на ребёнка.
Я ощутил… что меня на кухне… нету… Так как память… у всех людей… есть!
Год за годом – Настя приезжала с Мишкой, уже школьником, глаза у которого бегали уже привычно, опытно.
К матери к своей, на любое слово её, было у него одно восклицание – заготовленное:
–– Да-а?!.. Да-а?!..
Капризное и обвиняющее.
И, судя по всему, – за отсутствием лексикона…
Настин хлёсткий голос на него сделался уж истошным, изнурительным.
Я живал и в деревне, и в городе, служил в армии, учился и в школе, и в вузе, работал следователем, и не где-нибудь, а в милиции… Но никогда не слышал, чтоб мать так громко кричала на своего сына… вообще ни разу во всей свой жизни не слыхивал… чтобы живой человек так оглушающе орал на другого живого человека!..
И это – учительница… И – в присутствии двух воспитателей детского дома…
…Мою первую книгу родители взяли в руки… как бы недоуменно: наслышаны были о ней заранее, а главное – намеренно равнодушно…
Папа, как всегда при маме, чутко помолчав, широко почесал затылок!..
Мамин голос был, в эту минуту, чуть-чуть… вибрирующий:
–– Что толку-то?!
–– Как?!
–– Что толку-то?
–– Это и есть толк!
Я, однако, ощутил, что моя книга в мой руке сделалась весомее.
"Что толку-то"! – Обычный, теперь уже – истерический, намёк.
И впервые, может быть, во мне летуче пронеслось: не стыдно ли мне за маму?.. И впервые мысленно произнес: мать…
Отчетливо же: мне стыдно за себя… Или – за кого?.. Или – за что?..
Папа – отец… – отслужив службу молчания и этим как бы обретя право хоть что-то сказать, чуть осмелел:
–– Ты только о себе думаешь.
Тут я вспомнил, как он (замечал, хоть и редко, я) строг со всеми – там, директор детдома…
Но всё-таки у меня, признаться, стало сухо во рту.
Сёстры встретили книгу мою чуть приветливее.
Настя – старшая сестра! – выхватила, по ее манере, из моих рук книжку… только что при ней и ей подписанную… и отбежала с нею молча в сторону, как сытая собака с куском.
Катя, неволясь, улыбнулась и, забыв о своей полуулыбке, стала, как бы обязанная, опасливо перекладывать листы… Волнуя маленько меня…
Приезжала из своего далека тётя Тоня – то ли навсегда, то ли погостить.
И держалась, на этот раз, особенно горделиво: ну, чтоб показать всем, что она не ровня-то всем.
Застав Мишку именно пред зеркалом, осведомлённо и навязчиво запричитала:
–– Будь, будь настоящим мужчиной!
Настя и Катя азартно обступили их.
–– Что настоящий мужчина. Ну, прежде всего, хорошие носки.
И мне, при всех, тётя считала возможным лишний раз повторить:
–– Родилась, значит, сначала Настя. Девочка. Что же, теперь, конечно, нужен бы мальчик. Для неё-то. Братик. Но родилась Катя. Опять, значит, девочка. Тут уж, конечно, нужен теперь для них для обеих братик, братик!.. Вот и ты!
Я ей – нарочно церемонно-ехидно:
–– Ну и…
Она – слыхавшая где-то, что надо быть гордой, – смотрит всегда прямо: