Подобная не-гетеросексуальная форма зачатия, о которой говорит Платон в своем «Пире», в 1864 году вдохновила немецкого адвоката Карла-Генриха Ульрихса на создание термина «уранизм» – для обозначения того, что он называл любовью «третьего пола». Дабы объяснить влечение мужчин к другим мужчинам, Ульрихс вслед за Платоном разделяет субъективность на две части, отделяет душу от тела и воображает особую комбинацию душ и тел. Это позволяет ему отстаивать достоинство тех, чья любовь существует вне закона. Разделение на душу и тело воспроизводит в опыте бинарную эпистемологию полового различия: существует лишь два варианта. Уранисты, говорит Ульрихс, не больны и не преступны – это души женщин, запертые в мужских телах, влекомые к мужским душам.
Весьма удачная идея для легитимации той формы любви, за которую в былые времена вас могли бы вздернуть на виселице где-нибудь в Англии или Пруссии и которая по сей день признана незаконной в 74 странах, а в 13 из них – Нигерии, Пакистане, Иране или Катаре – карается смертной казнью. Форма любви, ставшая частым поводом для домашнего, социального и полицейского насилия в большинстве наших западных демократий.
Слова Ульрихса – не заявление юриста или ученого, он говорит от первого лица. Он не говорит: «Существуют уранисты», он говорит: «Я уранист». Он заявляет об этом на латыни 28 августа 1867 года – после того как его самого приговорили к тюремному заключению, а его книги запретили. Заявляет перед конгрессом из 500 юристов, членами немецкого парламента и баварским принцем… ничего не скажешь, идеальная публика для подобных признаний. До этого момента Ульрихс скрывался за псевдонимом Numa Numantius. Но с этого дня он говорит от себя – он дерзнул замарать имя своего отца. В своем дневнике Ульрихс признаётся, что ему страшно. Признаётся, что за несколько секунд до того, как выйти на сцену главного зала мюнхенского театра Одеон, он подумывал было сбежать и никогда не возвращаться. Но внезапно он вспоминает слова швейцарского писателя Генриха Хёссли, который несколькими годами ранее защищал «содомитов» (правда, не от первого лица): «Два пути лежат предо мной, – пишет Хёссли, – написать эту книгу и подвергнуть себя гонениям или же не писать ее и до самой смерти жить с грузом вины. Не скрою, соблазн не писать был велик… Но тут пред моим взором предстали образы всех осужденных – еще не рожденных, но уже отверженных – детей. У их колыбелей видел я их несчастных матерей, баюкающих невинных и проклятых детей! А затем я увидел наших судей с завязанными глазами. И я представил своего могильщика, кладущего крышку гроба поверх моего охладевшего лица. И раньше, чем я успел покориться, мною овладело властное желание встать на защиту попранной истины… И я продолжил писать, решительно отворотив взор от всех тех, кто пытался меня погубить. У меня больше нет выбора, смириться или говорить. И я сказал себе: говори или будешь достоин порицания!»
В своем дневнике Ульрихс вспоминает, что, услышав его речь, судьи и парламентарии, сидящие в зале мюнхенского Одеона, взревели бешеной толпой: «Закройте заседание! Закройте заседание!» Но тут он уловил один или два слабых голоса: «Дайте ему договорить!» В самый разгар хаоса и суматохи глава заседания покидает здание театра, но кое-кто из парламентариев всё же остается. Голос Ульрихса дрожит. Они слушают его.
Что это значит – говорить? Что это значит для тех из нас, кому отказано в доступе к разуму и знаниям, кого признали душевнобольным? Каким голосом мы можем говорить? Могут ли ягуар или киборг дать нам свои голоса? Говорить – это изобрести язык перехода, отправить свой голос в космическое путешествие; перевести наше различие на язык нормы, продолжая втайне практиковаться в непонятной для закона странной болтовне.
Так Ульрихс стал первым европейским гражданином, публично заявившим, что хотел бы иметь квартиру на Уране. Он стал первым душевнобольным, первым сексуальным преступником, взявшим слово для того, чтобы изобличить категории, сделавшие из него преступника и извращенца. Он не сказал: «Я не содомит». Наоборот, он защищал право мужчин на содомию, призывая к реорганизации знаковых систем, к изменению политических ритуалов. Ритуалов, породивших правила социального распознавания тел как больных или здоровых, легитимных или преступных. Он изобрел новый язык и новую сцену высказывания. Каждое слово Ульрихса, обращенное с Урана к мюнхенским юристам, несет отзвук насилия, рожденного бинарной эпистемологией Запада. Целую вселенную поделили надвое и только надвое. В этой системе знания всему положено свое место и свой антипод. Человек или животное. Мужчина или женщина. Живой или мертвец. Мы либо колонизаторы, либо колонизируемые. Организм или машина. Норма поделила нас надвое. Мы расколоты надвое и вынуждены встать по ту или другую сторону раскола. То, что мы зовем субъективностью – на деле лишь шрам, из-за которого сквозь всё многообразие того, чем мы могли бы быть, проглядывает рана от разрыва. На этом шраме зиждутся частная собственность, семья и право наследования. Поверх этого шрама мы пишем свое имя и утверждаем сексуальную идентичность.
Шестого мая 1868 года Карл Мария Кертбени, активист и борец за права сексуальных меньшинств[2], отправил Ульрихсу письмо, где впервые появляется слово «гомосексуал» – для обозначения тех, кого его друг называл уранистами. В противовес антигомосексуальному закону, принятому в Пруссии, Кертбени утверждал, что сексуальные отношения между людьми одного пола так же «естественны», как те, что он назвал – тоже впервые – «гетеросексуальными». По Кертбени, гомосексуальность и гетеросексуальность были лишь двумя типами естественной любви. Но для блюстителей закона и медиков конца XIX века гомосексуальность будет переопределена как болезнь, отклонение и преступление.
Но речь здесь не об истории. Я говорю о жизни – моей, вашей. И о сегодняшнем дне. Хотя понятие уранизма затеряется в литературных архивах, понятия, предложенные Кертбени, станут аутентичными биополитическими методами управления сексуальностью и воспроизводством в XX веке. И многие из вас продолжают пользоваться этими понятиями как дескриптивными категориями для описания собственной идентичности. До 1975 года гомосексуальность будет значиться в западных учебниках по психиатрии как сексуальное отклонение. По сей день она остается центральным понятием не только в дискурсе клинической психологии, но в политических языках западных демократий.
Когда гомосексуальность исчезает из учебников по психиатрии, на смену ей приходят такие понятия, как интерсексуальность и транссексуальность. Приходят в качестве новых патологий, для врачевания которых медицина, фармакология и законодательство спешат предложить лекарство. Каждое тело, рожденное в больнице Запада, обследуется и оценивается согласно протоколам соответствия половой норме, изобретенным в 1950-е годы в США докторами Джоном Мани и Джоном и Джоан Хэмпсонами: если тело ребенка не соответствует визуальным критериям полового различия, оно будет подвергнуто целой серии операций по «половой перепрошивке». За редким исключением, в большинстве западных демократий ни наука, ни закон не признавали возможность вписать тело в человеческое общество без того, чтобы наделить его полом – женским или мужским. А транс- и интерсексуальность значатся как психосоматические патологии, а не как симптомы неадекватности политико-визуального режима сексуального различия перед лицом многообразия жизни.
Как вы можете, как мы можем строить всю систему видимости, репрезентации, признания суверенности и политического признания, исходя из подобных категорий? Вы действительно думаете, что вы мужчина или женщина? Что мы гомосексуалы, гетеросексуалы, интерсексы или транссексуалы? Вас не тревожат подобные категории различения? Вы в них верите? Это на них зиждется суть вашей человеческой идентичности? Если у вас ком подкатывает к горлу, когда вы слышите какое-то из этих слов, не молчите – это всё многообразие космоса бушует в вашей груди, как в той истории с телескопом Гершеля.