– Не стесняйтесь, – граф подлил хереса, был обходителен и любезен, но почему-то сразу категорически ей не понравился, – у нас тут запросто.
Лиля учтиво кивнула, отпила вина, надкусила пирожное – крошки упали на салфетку.
– Лизавета Ивановна, но это очень хорошо, очень, – Макс глянул на нее поверх тетрадки, – Так сколько вам лет, вы сказали?
– Девятнадцать.
– Что ж. Ваши стихи отличает темперамент и искренность, они проникнуты интимностью женского начала. Вам следует писать больше, разнообразнее. Каков ваш круг?
Лиля посмотрела на хрустальный бокал с темно-янтарным вином. Мой круг? Полубезумная мать и маленькие колючие девочки, которые подрастут и станут злыми…
– Книги! – ответила Лиля, – Ницше, Безант, Достоевский, Библия, Трубецкой…
…Волошин бросил на Лилю испытующий взгляд, и будто разом прочел ее всю – Лиля затрепетала.
– Что же. Нужно учиться, одной начитанностью тут не возьмешь. Необходимо общение. Без него вы зачахнете, поэту требуется стая. А приходите-ка в ближайшую среду к Вячеславу.
Толстой поперхнулся, вопросительно глянул на Волошина, тот сделал вид, что не заметил.
– Да, да. Вам нужно посетить Башню. Знаете доходный дом на углу Таврической и Тверской?
Лиля кивнула – чуть не опрокинула бокал. Толстой болезненно поморщился.
– Хорошо. Но приходите вечером, к полуночи.
…Лиля, окрыленная надеждой, шла по улице, и не понимала, какого цвета крылья пробиваются у нее за спиной: черные или белые?
* * *
Как только за гостьей закрылась дверь, Толстой расхохотался.
– Ну, Макс, ну и чучело! Нелепее представить нельзя! На мне жилет лопнет от смеха. И откуда берутся такие каракатицы? Ты заметил – она все время вытирала руки о юбку. К тому же хромая. Но вот чего я никак не пойму: зачем тебе понадобилось звать ее к Вячеславу?
Волошин прошел в гостиную, сел, налил себе вина, заложил ногу на ногу и изрек:
– Зачем? Скорее – «почему». Знаешь, в ней есть что-то от самоубийцы, сумеречной жертвы…
– Однако, дорогой друг, я считаю – напрасно ты ее обнадежил. Заклюют.
– Ну почему? Если захочет – не заклюют. Она наивна, но одарена, начитанна, образованна. А внешность и манеры – это все чушь.
– Не скажи. Ты что-то задумал? Ведь ей попросту не место среди нас…
Волошин медленно встал, не отпуская взглядом Алексея. Его глаза жалили. Рука, прижатая к груди, неожиданно рубанула воздух.
– Если она – божьей милостью поэт, то этого на ее век с лихвой хватит. В ней есть тайна.
Потом выпил, положил в рот пирожное и задиристо добавил:
– А вот тебе, Алихан, никогда хорошим поэтом не стать, у тебя один вздор в голове.
Толстой обиженно блеснул глазами, но промолчал. И лишь минут через пять как бы невзначай произнес:
– А, знаешь, Макс. Она ведь и в самом деле похожа на блудливую монашку.
Волошин расхохотался…
Глава 2
* * *
Еремченко в который раз перечитывал расшифрованную криптографом записку… но ничего не понимал.
– А это что же? – он указал на цифру «8».
– Восьмерка, – спокойно ответил Иван Андреевич.
– То есть, число? Может, день? Или час? Акцию готовят?
– Евгений Петрович, не стоит понимать буквально. Не думаю, что число. Знак.
Полковник нахмурился. Парижская записка, если, конечно, верить криптографу, гласила: «Мадонна, 8, мигдаль, ор, хая». Еремченко решительно не мог собрать этот набор слов в один связный текст, да что там – и слов-то таких он не знал.
– Не томите, Иван Андреевич! По существу.
Начальник Первого стола помялся. Нужно было как-то объяснять то, чего он сам пока не понимал. Криптограф провел пальцем с желтеющим ногтем по записке – дороговато она ему стоила: почти неделя трудов.
– Подозреваю, три слова могли вызвать у вас сложность. Признаться, я и сам далеко не сразу догадался. Это производные от древнего иврита. «Ор» – свет. «Мигдаль» – башня. «Хая» – зверь.
Полковник хлопнул рукой по столу.
– Подпольщики!
– Подпольщики, Евгений Петрович, да не те. Записочка-то наша – уж точно не прыщавым гимназистом писана. А о чем сигналит восьмерка, я вам сейчас подробно разъясню.
И старик пустился в занимательный, но пока не ясно, какое отношение имеющий к благополучию Российской державы, рассказ.
– Это поразительный знак, идеальный, симметричный – знак бесконечности. Но он же символизирует раздвоенность мира, его разделение на то, что материально и на то, что духовно. Восьмерка хитра. Она всюду. Это стабильность, Фемида, Божественное правосудие. Восьмерка – это всемирное равновесие метафизических весов, гармония. Вам понятно? Одна петля – революция, другая – оккультизм…
Еремченко встрепенулся.
– Революция?!
Криптограф не любил, когда его перебивают.
– Евгений Петрович! Экий вы торопыга! Революция, война, бунт – что угодно. Но я не досказал о восьмерке.
– Я слушаю.
Иван Андреевич чуть помолчал, вздохнул и, сбавив тон, тихо продолжил:
– Вообще же, Евгений Петрович, восьмерка – баба. Фигура пассивная. Подверженная влиянию. Ну-с, теперь главное. Согласно нумерологии, восьмерке, как и прочим цифрам, соответствует имя. И имя это – Алиса.
Еремченко метнул виноватый взгляд на портрет императора Николая Второго.
– Алиса?!
Была одна Алиса, беречь которую полагалось пуще глаза: Александра Федоровна, урожденная принцесса Виктория Алиса Елена Луиза Беатриса Гессен-Дармштадтская. Высочайшая персона, супруга Самодержца российского.
Еремченко от волнения забылся – вскочил и по укоренившейся привычке стал ходить по кабинету. Криптограф выжидал. Наконец, деликатно кашлянул. Полковник резко остановился, будто опомнился. И вернулся к столу.
– Иван Андреевич, дражайший. Алиса! Так я и думал! Эх, горячая записочка нам попалась! Но дальше-то что? Башня, свет, зверь? Как это все увязать? Есть соображения?
– Мое дело – расшифровка, а дальше – уже ваша епархия. Видите ли, тут либо везение, либо большая аналитическая работа, с привлечением всех служб, с широкой сетью агентуры. Информация нужна, а потом уж и ребус этот отгадывать будем.
Еремченко слушал, склонив голову набок, положив локти на стол, постукивая друг о друга подушечками широко расставленных пальцев: ушел в себя. Криптограф прищурился, он был отменный физиономист.
– Евгений Петрович?
– Да?
– Признайтесь, имеется у вас какой-то козырь. Порадуйте старика.
Еремченко развел руки.
– От вас ничего не утаить. Имеется.
– И какой же?
– Башня.
– Башня? – удивился Иван Андреевич, – Но… Хм. Даже если вы имеете в виду башню как строение, то в Петербурге их столько…
– А наша-то Башня – на самом виду!
Еремченко вынул из ящика стола бумагу, написанную скорым, закорючливым, анафемским почерком. Иван Андреевич глянул на бумагу, полез в карман за приборчиком – иначе ничего не разобрать. И только когда приблизил к глазу свой старый окуляр, прочел то, от чего брови его поползли вверх.
– Ну-с, поздравляю, это донесение весьма и весь важно. Недооценил я, признаться, вашу агентурную сеть.
Еремченко улыбнулся еще шире.
– Помилуйте. Какая там сеть – при нашей бедности. Да и сетью эту рыбку не поймаешь.
* * *
На том месте, где теперь красуется Таврическая улица, до начала 20-го века довольно долго было обычное питерское захолустье. Именовалось оно просто: Пески. А получило свое название из-за песчаной гряды, доходившей до Невы – остаточного свидетельства доисторических времен: миллионы лет назад на этом месте плескалось море. Благодаря песочной гряде район Пески всегда был самым высоким в городе местом и никогда не затоплялся во время наводнений.
Наверное, из-за его «морской» особенности, витавшей в воздухе и рассеивающей свои романтические флюиды, питерцы полюбили эту часть города. Военная слобода, Мытный двор, Тележная, Новгородская, Старорусская улицы – два или даже три поколения населяли Пески поденщики, мещане и торговцы. Пока не проснулся нюх у народившихся им на смену деловых людей.