С кем и с чем сравнивает автор героев и события?
В «Слове» мощный образный план: сравнения и метафоры пронизывают текст. Скрипучие телеги сравниваются с крикливыми лебедями, Боян – сизый орел, его пальцы – соколы, струны – снова лебеди. Половцы – вороны и пардусы (гепарды; в Средние века прирученных гепардов использовали для королевских и княжеских охот в разных регионах Европы, есть они и на фресках в Софии Киевской), их хан Гзак – волк, княгиня Ярославна превращается в зегзицу (обычно это слово понимают как «кукушка», но есть и другие трактовки). Наиболее разработаны два развернутых образа князей-оборотней: Всеслав предстает как волк и «лютый зверь»; а Игорь во время своего бегства последовательно превращается в утку-гоголя, горностая, волка и сокола, причем волком успевает побывать и его спутник Овлур. Вообще князья сравниваются с соколами неоднократно, а брат Игоря Всеволод получает постоянный эпитет «буй (храбрый) тур». При этом князья предстают еще и как солнца, месяцы, лучники, далеко шлющие свои стрелы.
Битва осмысляется как гроза, кровавый пир или же страшные картины посева (земля сеется костями, поливается кровью, растет усобицами), а затем и уборки урожая («на Немизѣ снопы стелютъ головами, молотятъ чепи харалужными, на тоцѣ животъ кладутъ, вѣютъ душу отъ тѣла»). Глубокий мифологический смысл имеют зловещий символический сон Святослава, три сцены гибели молодых князей (их губят реки, они ложатся на зеленое покрывало или «роняют жемчужную душу через золотое ожерелье»), тройной плач Ярославны, обращенный к трем стихиям.
При помощи гиперболических картин человек вписывается в мифологический ландшафт: пленный Кобяк, «вырванный» из Лукоморья, летит в Киев и падает, Всеслав опирается на колдовство, как на волшебный шест, и «прыгает» от Полоцка до того же Киева, Ярослав Осмомысл подпирает горы, Игорь мыслью мерит поля.
Кто правит миром «Слова»: Бог или боги?
Пантеон «Слова» необычен для славянского средневекового текста. Автор вводит целый ряд языческих божеств, выстраивая связанные с ними генеалогии и функции: народ – «внук Даждьбога», певец Боян – «внук Велеса», ветры «внуки Стрибога», оборотень состязается в беге с богом Хорсом, Див (то есть древнейшее индоевропейское божество) угрожает Степи; возможно, сюда же относятся такие не совсем ясные фигуры, как Троян, Карна или Желя. Имена славянских богов упоминаются без какого-либо осуждения, свойственного древнерусской христианской назидательной литературе; стоит ли за ними какое-то реальное «двоеверие», или это чисто культурные знаки, пришедшие из фольклора и предшествующей традиции (как в позднеантичной и ренессансной культуре), – до конца не решенная научная проблема. Сторонники версии о поддельности «Слова» обращают внимание на то, что такая языческая образность отвечала вкусам XVIII века, стремившегося реконструировать «славянский пантеон» и использовать его в аллегорических целях, подобно тому как европейские писатели Возрождения и Нового времени упоминали Юпитера и Марса. Однако в «Слове» нет никаких «кабинетных» псевдобожеств, придуманных учеными мифологами в XVIII веке (вроде бога любви Леля или богини весны Зимцерлы), и весь пантеон лингвистически и исторически достоверен. Например, Див: такого имени в древнерусских источниках нет, но зато оно точно этимологически соответствует латинскому deus и индоиранским названиям божеств, так что просто выдумать его до открытия исторического языкознания не получилось бы. Что весь этот ряд снят в «Задонщине», неудивительно: ее автор Софоний был, скорее всего, священником.
И в то же время в финале «Слова» Игорю указывает путь из плена Бог – не Даждьбог и не Стрибог, а христианский Бог; князь едет (очевидно, для благодарственной молитвы) к церкви Богородицы Пирогощей в Киеве, после чего автор хвалит князя и дружину за то, что они боролись за христиан с армиями язычников. Была даже версия, согласно которой конец «Слова» принадлежит другому автору с иными религиозными взглядами, но это слишком примитивное решение. Несомненно, этот переход – осознанный художественный прием. Ведь и до финала христианская образность в «Слове» тоже есть, пусть и меньше концентрированная, это «суд Божий» в цитате из «песнотворца» Бояна, а также постоянное именование половцев «погаными», то есть язычниками, и упоминания Киевского и Полоцкого Софийских соборов.
«Слово» в контексте средневековой культуры
Принято считать, что «Слово» уникально. И первые издатели, и Александр Пушкин, и Владимир Набоков говорили о «Слове» как об «уединенном памятнике» в «пустыне» или «степи» русской словесности – где, как по умолчанию считалось, ничего достойного не могло быть вплоть до Петра. Действительно, средневековая литература Руси – в основном религиозная – для человека Нового времени, если честно, скучновата. Текст, напоминающий о европейском Средневековье («Нибелунгах» или «Песни о Роланде»), а где-то и о поэзии Возрождения и более близких к нам эпох, казался читателю XIX–XX веков удивительной игрой природы (даже не культуры). По счастливой случайности, «Слово» было все же замечено антикварами екатерининского века перед московским пожаром – иначе, как казалось, ни о какой древнерусской литературе говорить было бы нечего.
Но все гораздо сложнее. Первые читатели «Слова» в 1790-е годы, да и многие последующие поколения еще мало знали о средневековой литературе и культуре Руси. Сейчас нам известно уже очень много параллелей к «Слову», которые могут быть непосредственно связаны с ним или принадлежать той же традиции. Культура Руси XIIXIII веков действительно была преимущественно церковной. Литературные тексты создавали в основном монахи и священники. Но в ней была и более светская линия. Такое сосуществование традиций характерно для византийской образованности того же времени (в культуре Византии, в отличие от Руси, была еще и живая античная составляющая). В сгоревшей рукописи из собрания графа Мусина-Пушкина, кроме «Слова о полку Игореве», был также список перевода византийского воинского романа о добывании невесты «Дигенис Акрит» («Девгениево деяние»), тоже XII века; этот перевод был позже найден в других редакциях. Кстати, «Дигенис», как и «Слово», «пограничный эпос», среди его героев и христиане, и варвары-иноверцы, между ними возможно тесное общение и даже браки (как у Владимира с «красной девицей» Кончаковной).
Эта культура находила поддержку прежде всего при княжеских дворах. Сам автор «Слова» ссылается на своего предшественника Бояна – придворного певца нескольких князей XI века. Хваля его, стилизуя и цитируя, он в то же время заявляет, что не намерен следовать его манере. Из жития Феодосия Печерского известно, что при княжеском дворе в XI веке действительно было принято держать играющих и поющих гусляров – автор-монах говорит об этом неодобрительно, но подчеркивает, что это «обычай есть перед князем», признавая нечто вроде культурной автономии светских правителей. Известно и о других светских придворных развлечениях, идущих из Византии или с Запада. В Ипатьевской летописи упоминается, что в Руси XII века венгерские всадники устраивали нечто вроде рыцарских турниров («игра на фарех»). В лестничной башне Софии Киевской сохранились фрески с изображением византийского зимнего маскарада («брумалий»), скоморохов, музыкантов и охоты, иллюстрирующие сюжет о приезде княгини Ольги в Царьград.
В «Поучении Владимира Мономаха» (начало XII века) также детально изображены рискованные княжеские охоты. В рассказе Мономаха, как и в «Слове», упоминается «лютый зверь» (ученые спорят, что это за хищник – рысь, волк, а может быть, даже еще не вымерший в те времена в степях Европы лев), и этот отрывок написан с небольшим числом союзов, как и «Слово о полку Игореве», что придает ему характерный ритм:
«А се в Черниговѣ дѣялъ єсмъ: конь диких своима рукама свѧзалъ єсмь, въ пу[щ]ах 10 и 20 живых конь, а кромѣ того, иже по рови ѣздѧ ималъ єсмъ своима рукама тѣ же кони дикиѣ. Тура мѧ 2 метала на розѣх и с конемъ, ѡлень мѧ ѡдинъ болъ, а 2 лоси ѡдинъ ногами топталъ, а другыи рогома болъ, вепрь ми на бедръ мечь ѡттѧлъ, медвѣдь ми у колѣна подъклада оукусилъ, лютыи звѣрь скочилъ ко мнѣ на бедры и конь со мною поверже; и Богъ неврежена мѧ съблюде. И с конѣ много падах, голову си розбих дважды, и руцѣ и нозѣ свои вередих, въ оуности своеи вередих, не блюда живота своєго, ни щадѧ головы своея».