Это оказалось вовсе не кафе, а настоящий трактир. Несколько мужчин расположились за столиками, некоторые расхаживали прямо по зале и о чём-то громко говорили. Только спустя некоторое время, когда изумление спало, мне удалось понять, что говорят они как-то слишком слаженно да ещё и в рифму. Я невольно опустилась на стул, хотя всей своей компанией мы ещё так и не решили, точно ли собираемся здесь оставаться. Читавший голос показался мне знакомым.
Он был куда тише, нежели в прошлый раз, но и прочтение, и сами стихи будто бы обволакивали всю меня изнутри, так что оттуда, прямо из глубин, откликалось нечто, о чём я и подозревать не могла.
— Посвящается другу моему Мариенгофу, — произнёс он, склонив голову, выглядя мгновение так, будто невзначай забыл слова, а после принялся провозглашать, но при этом не повышая особенно голоса:
«Я последний поэт деревни,
Скромен в песнях дощатый мост.
За прощальной стою обедней
Кадящих листвой берёз».
Он говорил о покинутой мною деревне, о закатах, каковые встретить можно только там, о воздухе, которым, кажется, никогда не будет насыщенья, ведь, чем больше и сильнее ты вдыхаешь его, тем сильнее тебе хочется его ещё. Он закончил вечным и жизненным, тихо и по-философски грустно, но так, что сердце скорее ликовало при мысли неизбежной всеми нами смерти. Сейчас, когда я стояла всего в нескольких шагах от него, я смогла разглядеть его лучше, нежели тогда, в большом зале консерватории. Нынче не было яростных прочтений и размахиваний руками, а потому волосы его не разметались в разные стороны. Они лежали светлыми кудряшками на его голове — теперь, отросшие, они шли ему больше, нежели та стрижка. Впрочем, даже и так выглядел он юношей лет 17-18, при том, как я слышала, он был уже отцом двоих детей. Впрочем, я не склонна была сплетничать о знаменитостях вовсе и разговоры о Шаляпине вела с подругами лишь оттого, что знала этого великого человека лично.
Погружаясь в стихи его, хотя он больше не читал, я нечаянно вернулась взглядом к нему. Он смотрел перед собою, но своими ясными голубыми глазами видел, казалось, не нас, а что-то свыше. Взгляд его был напоён не столько тоскою и грустью, сколько непонятною никому мыслью. Он, наверное, очень долго вынашивает её в себе, но всё не решается никому поведать или хотя бы намекнуть и передать. Я улыбнулась этим своим тайным догадкам, и внезапно он посмотрел на меня.
Это вышло так внезапно и спешно, что я не успела даже отвести взгляда. Кроме того, я так и не успела снять пальто, а, заслушавшись поэта, оставила протянутую к пуговице руку там. Кепи также привычно украшала мою голову, и отчего-то мысль, что улыбка возникла на лице Есенина именно из-за этого всего, заставила меня сначала вздрогнуть, а после — до крайности смутиться. Он подсел к нам, положив ногу на ногу, поглядывая то на меня, то на моих подруг.
— А вас я здесь вижу первый раз, — заигрывая, произнёс поэт, в ответ на что Майя с Алисой весело рассмеялись и принялись всячески хвалить его стихи и рассказывать, как здорово выступал он в большом зале консерватории.
— Так вы и там были? — как-то изумлённо спросил Есенин, и, получив в положительный ответ, улыбнулся ещё сильнее, расчесал пальцами свои непослушные волосы и попросил каждую представиться. Ваня Козловский, сидевший с нами рядом, совершенно нахмурился, когда Есенин подошёл сначала к Майе, узнать её имя, поцеловал ей руку и проделал ровно то же самое с Алисой. Девушки же, казалось, и вовсе забыли о существовании вокалиста, поглощённые обществом нового, ещё более интересного, знакомого. Так продолжалось до тех пор, пока Есенин внезапно не повернулся ко мне, и я снова, взглянув ему в глаза, не смогла не заметить этой случайно проскользнувшей в зрачках «затаённой мысли».
— А вы? — улыбнулся он.
В такие моменты меня всегда смущало, как назваться, ведь моё имя было единственным, которое можно было сократить.
— Виктория.
Самой мне голос показался сухим и абсолютно равнодушным, пускай я и пыталась говорить иначе. Позади нас с Есениным я услышала тихие перешёптывания и смешки девочек, но не обратила на это никакого внимания.
— Вика, если позволите, — улыбка так и не сходила с его лица. Я не стремилась протянуть ему руку — он сам осторожно, будто боясь испуга, вынул её из моего кармана и галантно поднёс к губам. — Красивое имя.
После, как и следовало, впрочем, ожидать, он остался с нами, и временами мы все вместе поворачивали свои головы назад, чтобы послушать выступления других поэтов. Пока мы с Ваней безмолвно, через стол, наслаждались обществом друг друга, Есенин с подругами о чём-то много и оживлённо болтали, и когда разговор дошёл до их будущей профессии, слушать стал в основном он, изредка кивая головою, а они рассказывали.
— А вы чем занимаетесь? — столь же внезапно, сколь и переводил тему, обратился ко мне Есенин. Я же обнаружила, что Майя с Алисой говорят о чём-то своём, вспомнив, наверное, какую-то весёлую историю.
— Учусь, — пробормотала я, пытаясь не конфузиться. — В университете.
— И только учитесь? — мне и думать не следовало, чтобы понять, что уголки губ его снова поползут вверх. — «У меня растут года, будет и семнадцать. Где работать мне тогда, чем заниматься?»
Я совершенно было ушла в себя, услышав в его исполнении эту шутливую студенческую частушку, если бы только он не продолжил спрашивать:
— А чем хотите заниматься, когда выучитесь?
— Чем-нибудь, что связано с письмом. Изначально хотела пойти на журналистские курсы, но как-то не сложилось, — отвечала я, пожимая плечами. Этот ответ явно не устроил Есенина. Он продолжал неотрывно смотреть на меня, ожидая чего-то большего и бурного, каких-то разъяснений и продолжений, но я продолжала молчать, а после, явно не дождавшись их, вновь повернулся к девушкам, тут же смеша и забавляя их чем-то. Я бросила на него последний взгляд и внезапно осознала, что ощущаю себя с ним 14-летней девчонкой, тогда как было ему не больше 25-ти. Речи его, манера поведения, взгляд и улыбки, а в особенности, чтение стихов — всё цепляло меня с первого взгляда, но я всё никак не могла понять, что толком могло поразить меня в нём, когда я совершенно не знаю его?
— А вы знаете, Вика ведь тоже пишет стихи, — Майя, как и было ей свойственно, как-то невзначай упомянула этот факт, и Есенин спешно повернулся ко мне, так что даже стол отъехал в сторону.
— Прочтите что-нибудь.
С его стороны это должно было выглядеть просьбой, но прозвучало приказом. Даже сам он весь внезапно посерьезнел и стал выглядеть на свой возраст. Похоже, молва, ходящая о нём, не врала — каждый раз, как вопросы касались настоящей поэзии, Есенин подходил к ним основательно. Я не шелохнулась, скорее даже просто изумлённая, нежели не готовая ничего читать. Он побарабанил пальцами по столу, нетерпеливо потряс ногой, а после внезапно выпрыгнул из-за нашего стола, и я уж решила было, что обидела его своей застенчивостью, как вся компания наша вздрогнула от громкого крика:
«Устал я жить в родном краю
В тоске по гречневым просторам,
Покину хижину мою,
Уйду бродягою и вором.
Пойду по белым кудрям дня
Искать убогое жилище.
И друг любимый на меня
Наточит нож за голенище.
Весной и солнцем на лугу
Обвита желтая дорога,
И та, чьё имя берегу,
Меня прогонит от порога.
И вновь вернуся в отчий дом,
Чужою радостью утешусь,
В зеленый вечер под окном
На рукаве своем повешусь.
Седые вербы у плетня
Нежнее головы наклонят.
И необмытого меня
Под лай собачий похоронят.
А месяц будет плыть и плыть,
Роняя весла по озерам…
И Русь все так же будет жить,
Плясать и плакать у забора».
Чем больше подходил он к концу, тем грустнее становился настрой его, и тише — голос. Сам по себе в принципе голос его показался мне тихим. Вероятно, очень часто бывал он в ситуациях, когда собеседники близко наклонялись к нему, чтобы услышать. Но когда Есенин читал, он будто весь преображался — и голос его, и всё существо в целом. Майя с Алисой, стоило ему вернуться, набросились на поэта с новой силой, хваля талант его, а Есенин в ответ только улыбнулся, слегка краснея, бросил беглый взгляд на меня, и произнёс: