Есенин почти перестал пить в то время, со мною держался трезво, был довольно любезен, почти совершенно не похож на себя; часто поворачивался ко мне, рассказывал истории из детства своего и юношества, каковые мне в действительности приятно было слушать.
— Меня любила Маня Бальзамова, — говаривал он. Отчего-то нравилось ему говорить со мною о женщинах, будто при сей беседе он наблюдал реакцию мою. — Но я так поздно, так поздно осознал чувства её! Мы слишком мало видели с нею друг друга, и отчего-то она открылась мне уже слишком поздно, когда был я женат. Она плакала, всё рассказывала, а я мог лишь безмолвно гладить её рукою по волосам и улыбаться. Раньше ведь такой я был чистый, ничего не подозревающий — почему же не открылась она мне тогда? Считал, она относилась ко мне так из жалости, ведь между нами не было даже ни поцелуя, ни разговора об чём-то далёком и глубоком, что могло бы нарушить меж нами заветы целомудрия, и от чего любовь бьёт по сердцу ещё больнее и сильнее.
Говорил он то искренне и с душою, несмотря на то, что друзья, бывшие рядом с ним, только и норовили, что подлить ему ещё. Есенин, притворяясь, как и раньше, будто пьёт, весело подмигивал мне и принимался читать «Хулигана» и те начала, что после войдут в цикл «Москва кабацкая». Он был расчётливым и хитрым, но сам при том отчего-то не сознавал, кто именно водится с ним рядом. Он мог умело притворяться, сходить за изрядного любовника и даже разбивателя сердец, но, при всём при том, не был ни тем, ни иным. Если он узнавал о человеке что-либо плохое, то тотчас же менял отношение к нему: становился холоден, но не прекращал общения, пытался всячески задеть его и уколоть, а ещё был последовательно груб и резок. Но отчего-то главное ускользало от него: были ли друзья его истинными друзьями?
Я же в часы, проведённые с ним, с ужасом для себя день ото дня осознавала, сколь мало мне только лишь этих встреч, и, пожалуй, одни только душевные, совершенно близкие разговоры с поэтом могли, наверное, вполне успокоить меня.
Ещё более странно, но оттого не менее интересно было мне узнавать всё больше и больше об нём. Сколь бы много мы ни общались, всё больше Есенин открывался мне с каждой новой встречей. Я, например, совершенно не знала, что он был вольнослушателем в университете Шанявского, поступая туда практически на то же направление, что и я — историко-филологическое. Ещё больше недоумения испытала я, когда, наконец, узнала о месте работы его. Изначально он был принят в типографию Сытина экспедитором, то есть, готовил и отправлял почту, упаковывал книги, и как-то медленно, но верно дорос до корректора. Работа подчитчиком, вероятно, не сильно пришлась ему по вкусу, потому что он вскорости уехал, из-за чего уволился, и спустя некоторое время поступил в типографию Чернышева-Кобелькова. Толя мало что рассказывал на сей счёт — виделись они в основном только лишь по вечерам, в «Стойле», но от меня не могли не скрыться проступающие круги под глазами у Есенина.
— Сплю я, Вика, сплю, — смеялся он, а посреди складочек от улыбок, прямо под глазами, мелькала грусть, смешанная с усталостью. Как совсем поздно смогла выяснить я, он уходил на службу к восьми утра, а возвращался к семи вечера — и всё в основном в «Стойло», к друзьям. Он почти перестал в то время писать стихи — разве что находил минуты такие, пока шагал по улице.
Как уже было сказано, мы с Есениным принялись вести переписку, даже если подолгу не виделись в «Стойле Пегаса». Порою бывало такое, что я бросала все планы свои ради письма его. Однажды он сообщил мне в таковом, что у них назначено мероприятие. Как водится, на само его выступление я не успела, однако рада была познакомиться с неизвестными в ту пору для меня имажинистами. Зал был огромный, все общались с кем-то. Я совершенно потеряла дар речи, когда обнаружила, как со сцены спускается Владимир Маяковский, но подойти не посмела. Одним из первых меня повстречал немолодой мужчина и, пока я с нетерпением ожидала, когда Есенин договорит и подойдёт к нам, принялся рассказывать о прошедшем вечере, о том, как восхитило его происходящее — в силу влюблённости своей я смогла поддержать разговор только об одном предмете, что так сильно интересовал меня и трогал душу мою вот уже долгое время. Внезапно незнакомый мужчина взглянул в сторону разговаривавшего с какой-то барышней Есенина, после обернулся ко мне и продолжил прерванный монолог:
— Говорите, пробы пера? А напишите что-нибудь в «Вестник работников искусств»!
Я дёрнулась от изумления, но взглядом продолжала следить только лишь за Сергеем Александровичем.
— Но ведь я не работаю в «Вестнике работников искусств». И даже если бы… — с уст моих готовы были сорваться высказывания, навсегда бы, верно, сгубившие жизнь мою, но я не успела их произнести, ибо незнакомый мне доселе мужчина вновь взял инициативу в свои руки.
— Совершенно забыл представиться, — улыбнулся мне он. На вид ему можно было дать лет 20, хотя на деле ему уже стукнуло 32. — Евграф Литкенс, председатель Сорабиса и главный редактор «Вестника работников искусств».
Сорабис означало как раз Союз работников искусств. Но в ту самую секунду я была так сильно изумлена, что у меня не нашлось ни слов, чтобы испросить его об этом странном значении, ни вопросов насчёт того, что именно предлагают мне в данный момент. К нам же неспешно подошёл Есенин — как всегда, своею летящей походкой, изображавшей в нём скорее сельского паренька, нежели корректора серьёзного издания. Они со знакомым мне теперь мужчиной обменялись парой фраз, а после оба как-то синхронно повернулись ко мне.
— Вика, это Евграф Александрович…
— Мы уже познакомились, спасибо, — улыбнулась я Есенину, и мужчина, улыбнувшись, снова повернулся ко мне, продолжая мысль о том, что им требуются журналисты для написания статьи о прошедшем сегодня вечере. Нынче, когда Есенин ни с кем не заговаривал на стороне, сосредоточиться на сём деле мне стало проще. Статья должна была получиться небольшой, знаков на полторы тысячи, и в первую секунду я стала было думать, как бы мне, никогда прежде ничего не писавшей, теперь ловко провернуть это дело, а во вторую — сколько придётся вновь платить за печатную машинку, чтобы вышел именно таковой объём.
— Но ведь я даже не была на этом мероприятии, — сокрушённо говорила я. Я чувствовала, что Есенин бросил на меня изумлённый взгляд, но даже не повернула к нему головы.
— Что ж… — Евграф Александрович выдохнул. — Это действительно усложняет задачу. Давайте я сейчас докурю, а после вкратце расскажу вам. Самое основное — это упомянуть стихи и фамилии выступающих.
Я запаниковала пуще прежнего, поскольку знала об особенностях своей дырявой памяти, а с собою у меня не было ровно ничего, куда и чем можно было бы записать сказанное этим человеком. И всё же, стоило лишь Литкенсу сделать несколько шагов по направлению к Болотной набережной, как я окликнула его — он, вероятно, и не ожидал такого поворота.
— Евграф Александрович, позвольте спросить, а у вас есть ещё одна сигарета? Я покурю с вами, и вы мне как раз и расскажете.
Мужчина переглянулся с Есениным, но кивнул и подал мне свою сигарету, помог прикурить.
Он принялся рассказывать о прошедшем вечере, не забывая ни одной подробности и ни одного стихотворения, намекнув, между прочим, что если какое я и забуду из них — не страшно, а если запомню — вписать в статью четверостишием. Есенин дожидался нас в стороне, по временам кидая к нам обоим беглые взгляды.
— Вот адрес нашего издательства, — в конце улыбнулся мне Евграф Александрович, тут же, на коленке, начертив что-то карандашом на кусочке бумажки и нынче протягивая её мне. — Даю вам все выходные эти и, ежели не успеете, ещё срок до среды. Как будет готова статья, заходите, я почти всегда в своём кабинете, в крайнем случае вас встретит мой заместитель.
Я была пьяна от счастья. Я возвращалась к Сергею в взволнованных чувствах и отчего-то показалось мне, что он рад ровно столько же, сколько и я.