А Рита даже не вздрогнула. Не сжалась болезненно, как пишут в романах. Все с тем же отсутствующим выражением девушка кивнула, принимая к сведению.
— Она беременна… — Сулима уставила на меня сухие глаза, в которых не читались ни боль, ни отчаяние, ни обида. — Иду вчера, а Инна как раз из женской консультации спускается. Не видит никого, и аж светится вся, как китайский фонарик… Я не постеснялась к врачихе зайти, спрашиваю, кто у Инки — девочка или мальчик, а та смеется… Подожди, говорит, тридцать восемь недель, и узнаешь! Она беременна от тебя?
— От меня, — разлепил я губы.
Рита покивала, развернулась и вошла в лифт. Ее уход длился долгие секунды, можно было бросаться следом, хватать за руки, пытаться обнять, говорить много глупых и ненужных слов, но я не сдвинулся с места. Мне нечего было сказать.
Сулима вдавила кнопку, и дверцы запахнулись.
Гаме овер.
Понедельник, 27 декабря. Вечер
Москва, Сивцев Вражек
Месяц прополз, протащился мимо, волоча свои дни и ночи. Я прилежно учился, решал задачи, сдавал зачеты или суфлировал Скокову — как шиммирующие катушки выставить или магнитный щит приспособить.
Ромуальдыч иной раз поглядывал на меня вопросительно, но в душу не лез, а вот мама не замечала перемен в дитятке. Ну, стал тише, ну, молчаливей. «И чё?», как Изя выражается. Наверное, сосредоточен на своих «прогах»…
Первая неделя после расставания выдалась трудной. Я заставлял себя вставать, куда-то идти, посещать какой-то универ… Помогало то, что мне активно не хотелось выглядеть влюбленной размазней, этаким плаксивым мальчишом: «Ой, бедненький, ой, несчастненький!»
И еще ужасно мешала давняя привычка — искать причину неудач в самом себе. Как просто было бы назначить виновницей Инну заодно с Ритой, и успокоиться! Так нет же ж…
Отпал с отрывного календаря последний ноябрьский листок, и завьюжил декабрь. Намело снегов, и от синего мороза поутру стыли пальцы. Зато раны душевные помаленьку затянулись, муть воспоминаний осела, пряча нажитую горечь.
Так пришла беда, откуда не ждали! Проворочавшись пару ночей, я понял с пронзительной ясностью, что девчонок много, а Рита — одна.
Мне, как тому скупцу, нравилось перебирать сокровища памяти, раз за разом прокручивая слова Марика от упоительного июня. Нежный голос звучал в голове заезженной пластинкой: девушка пылко уверяла меня, будто мое чувство к ней называется любовью. Потребовалось полгода, чтобы постичь эту немудреную истину и принять ее, как аксиому.
Ух, как же худо мне пришлось… Уразуметь, что любишь, когда прихоть или похоть развела тебя с единственной! Но я приспособился — поздно вечером, когда зажигались фонари, скрещивая желтые отсветы на снегу, я тайком пробирался к знакомому дому. Обходил его стороной, чтобы случайно не пересечься с Мариком, и устраивался на скамейке — во дворе, куда точно не выходили окна Ритиной квартиры.
Сидел, тихо радуясь незаметной близости возлюбленной, и думал. Поразительно… Ни единой горькой или тошной мысли! Печаль — да, она позванивала светлыми нотками по окоему сознания, будоража утраченную сладость. Тихая, улыбчивая грусть выше черных провалов утрат, но дается не в утешение — она очищает душу от накипи грязных помыслов…
…Скрипя «прощайками» по снежным наметам, я вышел в пустынный двор. Днем здесь можно застать холодостойкую малышню, барахтающуюся в сугробах, да старушек, преющих в траченных молью дохах, а вечером я праздную одиночество.
Сметя перчаткой ледяной пух с «моей» скамьи под кустом коченеющей сирени, я уселся, поправляя шарф. Новый год притек из будущего, приблизился вплотную, не замеченный за суетой будней, задышал мандаринами и хвоей.
Взгляд мой скользил по этажам, высматривая чужую жизнь. За окнами сверкали игрушки на елках, а на балконах мерзли пельмени, выставленные на разделочных досках, да куриные тушки, обвисшие в авоськах. Канун!
Ворохнулась чья-то узкая балконная дверь, и наружу выглянул мужик в майке, в трикушнике, но с наброшенным на плечи полушубком. Заклацали пустые банки, зашуршала бумага, а бубнивший до этого голос диктора прорезался четко и ясно:
— Московский телевизионный завод «Рубин» наладил серийный выпуск цветных телевизоров высокой четкости и насыщенной цветопередачи. Добиться небывалой яркости «картинки» помогла так называемая «апертурная решетка». Сыграла свою роль и улучшенная лучевая «пушка» со специальной системой линз. Как нам сообщили представители завода, телевизоры «Рубин-Нео» поступят в продажу уже в первом квартале нового года.
— Новости автопрома. Специалисты «КамАЗа»… — принял эстафету музыкальный женский голос, но дослушать, чего там намудрили в Набережных Челнах, мне не дали — продрогший жилец спешно юркнул в тепло, плотно затворив двери.
Выдохнув, я глубокомысленно проследил за тем, как тает в воздухе белесый клуб пара, и откинулся на ребристую спинку скамьи. Уставился в темное небо, подпаленное городскими огнями. Звезды скорее угадывались в заоблачной черноте, чем виднелись — окна укутывали двор уютным жилым полусветом, пропуская игольчатые высверки с наряженных елок.
— Всё свое хозяйство отморозишь… — упал с небес ворчливый Ритин голос, оглушая и выбивая из реала. — Подвинься.
Не веря, я оглядел девушку. Она стояла совсем рядом, кутаясь в дубленку. Черные глаза смутно темнели под капюшоном, а губы вздрагивали, словно не решаясь изогнуться в улыбке.
Поспешно сдвинувшись, я, затаив дыхание, наблюдал за явленным мне чудом — Рита изящно приседала рядом, подбирая меховые полы.
— Марик… — сипло выдавило пережатое горло.
— Что, изменщик? — девичьи губы наметили улыбку.
Напряжение, что буйствовало во мне, до звона натягивая нервы и жилы, внезапно унялось, спадая. Как будто внутренний стальной стержень, державший мою натуру, вдруг обратился в вялую размякшую свечку. Потрясение было настолько велико и нестерпимо, что и дом, и двор задрожали, кривясь и шатаясь, расплылись в горючей влаге.
— Мишенька! — ахнула Рита. — Ты что?! Мишенька!
Девушка проворно разогнулась, отталкиваясь, и плюхнулась мне на колени. Прижалась, целуя мои мокрые щеки и гладя теплыми ладошками.
— Не плачь! Ну, что ты? — ласково выговаривала она тонким вздрагивавшим голосом. — Я же люблю тебя, чучелу мою! Все равно люблю!
Я морщил лицо, унимая неразумную плоть, а слезы капали и капали, опустошая — и освежая, словно после грозы.
— Извини, — мои губы изобразили жалкую улыбку, — целый год не плакал… Просто… Хватило времени подумать, понять… — мой голос ужался до всхлипыванья. — Я люблю тебя! Тебя одну, и никто мне больше не нужен. А тут…
Теперь заревела Рита. Вцепилась в меня, вжалась лицом мне в щеку, в шею, укутанную колючим шарфом. Плечи девушки мелко затряслись под моими руками, и я впервые поверил, что счастье может возвратиться. Маленькое, невзрачное, как брошенный котенок, оно выглядывало из укромной норки, куда забилось в прошлом месяце, похоронив и веру, и надежду, и любовь.
Выплакавшись, девушка затихла, дыша мне в ухо.
— Я к соседке заходила, к Прасковье Ивановне… — пролился в меня тихий голос, лаская слух. — Хотела заварки взять, у меня кончилась… А Ивановна стоит у окна, и глядит во двор. «Смотри, говорит, вторую неделю сюда ходит. Сядет и сидит. Может и час просидеть, и два… Уйдет, а на другой вечер смотрю — опять он! То ли ждет кого-то, то ли уже не ждет…» Я к себе вернулась, крутилась, крутилась по комнате… И вдруг меня страх прошиб: «А вдруг, думаю, ты завтра не придешь?!» Оделась быстренько — и сюда… — шмыгнув носом, Рита нежно прижалась губами к моей щеке, невнятно бормоча: — Я не могу без тебя… Не хочу… Всю уже себя изругала… Плакала, выла в подушку… Мне без тебя очень, очень плохо… — отняв лицо, она молвила оробело: — Пошли домой?
— Пошли, — отозвался я сиплым эхо.
— Мне папа елку принес, — радостно толкнулся милый голос. — И наши старые игрушки из Первомайска! Давай, нарядим?
— Давай.
Мы встали, очень старательно отряхнули друг дружку от налипшего снега, и пошли наряжать елку. Мои пальцы заново приучались тискать узкую Ритину ладошку.