«Рад за тебя, что у тебя есть желание вернуться», – пробормотал доктор Чардак.
Во время путешествия через Атлантику он не избежал любопытных расспросов Штайнов по поводу Герды. Лило спросила, когда они познакомились, и Вилли ответил, что это случилось в конце лета 1929‑го, когда герр Похорилле получил предложение открыть дело в Лейпциге и переехал из Штутгарта вместе с семьей.
Вилли возвращался домой на трамвае и во время остановки заметил женщину, стоявшую перед витриной ателье модистки. На ней были кружевные чулки, туфли чуть темнее чулок, подол платья цвета слоновой кости лежал мягкими складками выше колена, короткие каштановые волосы оставляли открытым участок янтарной кожи от линии ушей до плеч. Вилли захотелось, прежде чем тронется трамвай, увидеть лицо женщины, такой ирреально, кинематографически элегантной. Но она вдруг устремилась вперед, будто решила над ним посмеяться. Она ускользала от него, и он видел только ее прямую спину и полуприкрытые ямки под коленями. Когда трамвай тронулся, точно вдогонку за незнакомкой, Вилли ожидал увидеть профиль Элизабет Бергнер – настолько она напомнила ему любимую актрису. Но в тот момент, когда трамвай поравнялся с ней, он осознал, что лжедива молода, гораздо моложе, чем он себе вообразил. С этой девушкой он мог бы познакомиться, а точнее, хотел познакомиться во что бы то ни стало.
И они познакомились несколько недель спустя. К тому моменту она уже успела сблизиться со многими из его компании, например с Рут Серф и особенно с Георгом Курицкесом. Такса думал, что ни у кого из них, неоперившихся юнцов, нет никаких шансов, а уж у Георга тем более: тот слишком увлечен идеями экспроприации у буржуазии, чтобы угодить вкусам изысканной фройляйн Похорилле. Однако, как и во многих других случаях, он ошибался.
Не будь это Герда, доктор Чардак не запомнил бы на всю жизнь ни одну женщину, увиденную из окна трамвая. И если бы он тогда не осознал – может, не в шестнадцать лет, но в восемнадцать, – что ее очарование и обескураживающее умение ускользать от него (и не только от него) были взаимосвязаны. Но сейчас уже все не так. Теперь воспоминания о Герде – лишь поблажка себе, пустая трата времени, как и любые другие воспоминания. Он продолжает идти по Хертель-авеню, перекинув пиджак через руку, потому что от тоненьких деревцов нет никакой тени, а тем временем мысли его уводят куда‑то в сторону: например, кто дал Георгу его номер телефона? Точно не брат из Колорадо, с которым доктор Чардак потерял связь. Может, его мать, но от кого она сама узнала номер? От Рут? Интересно, помогали ли мать Курицкеса и ее второй муж, доктор Гельбке, вдове Серф в годы нацизма? Вполне возможно, и Рут из тех, кто такого не забывает. Но у нее теперь совсем другая жизнь в Швейцарии (в достатке, замужем, с детьми: сколько их у нее?). Звонит ли она из вежливости Дине Гельбке? О чем им говорить? О здоровье, о погоде в Лейпциге и Цюрихе, о детях и внуках, о старых завсегдатаях Фридрих-Карл-штрассе, но благоразумно – только о мертвых, особенно об обожаемой Герде, а не о тех, кого разбросало, и далеко не случайно, по всем четырем концам западного полушария… «Кто его знает! Интересно, сменилось ли название улицы и живут ли Гельбке по старому адресу», – размышляет доктор Чардак; в редеющих волосах блестят капельки пота. Во всяком случае, теперь он уверен, что его номер Георгу дала Рут Серф. В Европе намного проще сохранить старую дружбу.
Почему он никогда не обращал всерьез внимания на Рут? Только потому, что она была слишком высокой, а ее красота вгоняла в краску? В Париже она подрабатывала моделью, пока ее типаж не вышел из моды, сочтенный слишком немецким, – злая ирония эпохи. Но в Лейпциге, когда они еще учились в лицее, такая девушка, как Рут, не могла остаться незамеченной. Но такая, как двадцатилетняя Герда, оказалась в новинку, к тому же она была утонченной, glamorous[37]: не удивительно, что парни так и вились вокруг нее, а удивительно то, что он сильнее прочих запутался в ее сетях. Ведь его прозвали Таксой не только за рост, но и потому, что он всегда ставил перед собой достижимые цели.
Но Герда не одаривала своей благосклонностью только за внешность, и сама она была больше чем девушка, по которой вздыхают, глядя из окна трамвая. Она много значила для тех, кто ее любил, судя по поведению Андре Фридмана после его диких загулов в Париже, пока сама Герда со своей «Лейкой» была на передовой с Республиканской армией. Уже овеянный ореолом первой славы, Роберт Капа появлялся на бульварах левого берега – воплощение жизнелюбия и сексуальной раскованности – в обнимку с девушкой, которую он подцепил на одну ночь. «Как долго Герда будет терпеть этого типа, который покупает себе выпивку и шлюх на их общий гонорар?» – спрашивал себя потрясенный Вилли. Но ему случалось встретить Капу и поздним утром: от ночного веселья оставалась лишь усталая улыбка. С измученным, почти умоляющим выражением лица Капа приглашал Таксу в кафе обсудить отъезд и планы на будущее. Он пил чашку за чашкой и продолжал говорить «мы». «Он говорит о Герде, как бедный melamed[38] – о Едином и Всевышнем, хотя и называет ее по имени», – иронизировал про себя Вилли, вспоминая своего учителя из Галиции, готовившего его к бар мицве. Недостаточно, чтобы оправдать его ночные похождения, но следовало признать: не один Капа пьянел от восторга, стоило только Герде вступить в игру. Она была источником жизни, неизлечимой зависимостью.
Вилли пытался излечиться, и, казалось, даже успешно, но он все равно срывался. Самые унизительные эпизоды остались в прошлом, еще когда Герда официально выбрала Георга Курицкеса. Жених из Штутгарта выбыл из игры с достоинством, как все те, кто привык после crash[39] 1929 года проигрывать по‑крупному. Герда утверждала, что они «остались добрыми друзьями», но Вилли виделось в этом что‑то нарочитое и больше смахивавшее на тактическое отступление: жених ждал, что его соперник постепенно исчерпает все свои возможности (в том числе финансовые), но этого не произошло.
Было очевидно, что Герда сильно влюблена в Георга и в его мир. И эта несокрушимая реальность поражала реалиста Таксу его же оружием.
Ему случалось наблюдать за Гердой в прокуренной гостиной на Фридрих-Карл-штрассе, когда Дина Гельбке, мать Георга, вспоминала какую‑нибудь историю из своего прошлого – большевистский приключенческий роман, в котором Герда старалась не упустить ни одной детали. Дина рассказывала, как ее, совсем юную и необразованную, разбудили яростные ветра 1905 года, охватившие даже пролетарскую Лодзь, и как она, спасаясь от преследований, убежала из дома, чтобы присоединиться к товарищам в Москве. Она рассказывала о тюрьмах, поддельных паспортах, бегстве от царской полиции и о своем самом захватывающем после переезда в Лейпциг приключении, когда сбежала из больницы в Мерано, где наблюдалась во время первой беременности, чтобы встретиться с человеком, которому была обязана смыслом жизни, – с Лениным. «Я чувствовала себя хорошо, и никто не смог бы мне помешать: ни муж, ни тем более врачи».
Кто же в тот памятный ему день дал ей повод снова рассказать об этом курьезе? Нет, не Бертольт Брехт и не Курт Тухольский; кто‑то менее известный, кто зашел к Гельбке, будучи в городе проездом. Но, рассказывая, Дина смотрела на молодежь и не без самодовольства уточнила, что вскоре после ее приезда в Цюрих Георг тоже проявил революционное нетерпение, а затем обрушил безудержную ярость, но не на швейцарские банки, а на акушерку и врача, то есть на весь окружающий мир.
«Тебе бы не мешало снова выпустить ту ярость, а то ты слишком любишь разглагольствовать», – заключила она, остановив взгляд на молодых людях, сидевших на ковре у ее ног. Герда не удостоила Георга ни нежной, ни даже сияющей улыбки. Она расхохоталась ему в лицо, запрокинув голову и одновременно повернув ее так, чтобы вновь поймать взгляд Дины и следить за ее мясистыми губами; Георг убрал руку с колена Герды, дрожавшего от ее звонкого смеха.