Вилли страдал. Он завидовал небрежности собственника, с какой Георг прикасался к Герде, и еще сильнее – той непринужденности, с какой он от нее отрывался. Завидовал его врожденной самоуверенности (чего еще ждать от человека, чьим крестным отцом был Ленин?); его выводило из себя, что Георг принимает благосклонность Герды не как дар небес, а как свою заслугу. Вилли ревновал даже к Дине, которая обхаживала Герду с того самого дня, как сын ввел ее в дом. Он снова и снова вызывал в памяти ее образ, увиденный из окна трамвая, – образ женщины, сошедшей с экрана. «Будьте начеку, – твердил он про себя. – Как только дела здесь пойдут на лад или ей наскучат ваши революционные crème[40], Герда в мгновение ока станет самой собой».
Он не очень‑то верил, что в 1931‑м или 1932‑м дела в Германии могут пойти на лад. Поэтому Вилли цеплялся за образ светлой фигурки, которая любовалась bérets[41] и шляпками в витрине возле трамвайной остановки. Дешевая уловка. К тому же он был уверен, что Герда не забыла Питера. Ее бывший жених снова занялся, и с большим размахом, импортом кофе – делом, которое она когда‑то помогла ему начать. И кто знает, может, в память о старых добрых временах она согласится сопровождать его в деловых поездках, а потом открыть вместе с ним офис в Южной Америке?
Интересно, что бы она ответила, предложи ей это Питер? Выбрала бы Георга, который все время уезжал в Берлин, или воспользовалась бы случаем сбежать от грозивших нищеты и опасностей?
Вилли страшился возможного ответа. Свив кокон из ревности и попыток от нее избавиться, он гнал прочь – неуклюже, тщетно – обвинение, которое годы спустя многие из них бросили в лицо Герде. Приспособленка! Она прикуривала сигарету с чисто парижской беспечностью и, задрав подбородок, выдыхала: «Если ты и вправду так думаешь…» Ее досадная гримаска отражалась в зеркалах, дым обволакивал ее визави за столиком кафе. Обычно тот сразу же извинялся, словно улаживал формальность: быстро и деловито, то есть уже с улыбкой. Настаивать на своем, объясняться было бесполезно.
Да, «приспособленка» – многие думали о ней именно так, и, оглядываясь назад, это нельзя назвать преувеличением. Но злость проходила, разочарования рассеивались, а Герда оставалась. Она была так устроена: ветреная и волевая, полтора метра гордости и честолюбия, если без каблуков. Нужно было принимать Герду такой как есть: искренней до жестокости, преданной – на свой манер, в долгосрочной перспективе.
Она была искренней, когда того требовала дружба, если только речь не заходила о ее приключениях, которым она любила добавить голливудских мазков. Например, соучастницей ее бегства через границу была «Красная лягушка» – опель-кабриолет Питера, который он доверил одному другу, чтобы тот довез Герду до вокзала в Страсбурге и тем же утром вернулся в Штутгарт. Герда всегда опускала эпизод с пограничным контролем и даже самым близким друзьям ни за что бы не призналась, что ей было страшно. Она всегда хотела произвести впечатление, держать внимание и привлекать в свою свиту новых обожателей. Кто знает, имела ли та короткая поездка хоть что‑то общее с легкой прогулкой в кабриолете?
Но в том, что бывший жених очень помог ей после бегства в Париж, сомнений не было: ДЕНЬГИ ПОЛУЧИЛА ТЧК ТЫ ЗОЛОТО ТЧК – Такса не раз провожал ее на почту на Монпарнас получать денежные переводы.
Теперь, уже глядя на все отсюда, с Хертель-авеню, доктор Чардак знает, что самое важное он понял слишком поздно. Даже в точных науках личность исследователя влияет на данные, а в то время Вилли тем более не был беспристрастным наблюдателем. Его датчики определили, что не стоит рассчитывать на верность Герды в прямом смысле этого слова (что давало ему проблески надежды), но оказались неспособны уловить самое значительное обстоятельство. Невозможно было просчитать ее выбор, подвернись ей выгодное предложение вроде кофейного бизнеса в Южной Америке или случись что‑либо чрезвычайное. Да, вероятно, Герда руководствовалась бы своей выгодой, но она ни за что бы не повернула назад.
Кажется, это было начало 1934‑го, Фридман тогда еще не появился, а Герда, вопреки своим усилиям, снова оказалась в исходной точке. Чтобы продлить разрешение на пребывание, нужно было подтвердить средства к существованию; но на это у нее были квитанции переводов из Штутгарта, и к тому же этих денег хватало и на гостиницу. Однако доктор Шпиц дал ей отставку, и ей пришлось перебиваться со дня на день. Она выходила на рассвете, мерила шагами бульвары с пачкой газет, которые из рук такой привлекательной colporteuse[42] разбирали быстро. Она позволяла себя чашку очень сладкого кофе, расправлялась с заказами на машинопись (их было теперь немного) и шла в парк загорать. Такова Герда: выглядела она великолепно, как беззаботная красавица. И Рут такая же: подрабатывая моделью, а летом еще и гимнасткой – она показывала вольные упражнения завсегдатаям пляжного клуба на набережной Сены, – она и виду не подавала, что денег у нее в обрез. Рут, которая в гимназии изучала мертвые языки, выполняла работу, где слова не были нужны вовсе.
Такса был в курсе, что у девушек не самый простой период в жизни, но все‑таки недоумевал, куда Рут и Герда исчезают, особенно по выходным.
– Где были? Ездили за город с богатым поклонником? – спросил он их однажды на улице, не без тревоги ожидая ответа той, которая без колебаний приняла бы подобное предложение.
– Если бы! Весь день дома просидели: лежа под одеялом, экономишь много калорий.
– И что вы делали? – растерянно спросил он.
Что за вопрос! Болтали, читали, приводили в порядок ногти и брови, замазывали лаком дырочки на чулках, а когда начинало урчать в животе («Кто бы мог подумать, – смеялась Рут, – что Герда способна издавать такие звуки?»), они на два голоса глушили его, и не каким‑нибудь шлягером, а настоящей революционной песней, потому что именно ее требовал пустой желудок…
Зимой 1932‑го они побежали смотреть «Куле Вампе»[43], привлеченные «пустым желудком» в названии и протестами против цензуры, благодаря которым фильм разрешили показать в нескольких кинотеатрах.
Доктор Чардак помнит только начало, и оно, как пощечина его совести, усыпленной временем, возвращает его в Германию на пороге гибели. Поток велосипедистов несется по Берлину, будто на соревнованиях, но на самом деле они состязаются за поденную работу. Юноша, вернувшийся домой с пустыми руками, молча съедает тарелку супа под упреки родителей («Трудолюбивые люди добиваются своего»). Оставшись один, он снимает с руки часы – единственную свою ценную вещь – и выбрасывается в окно. Пронзительный крик – и одним безработным меньше. Гибель их ровесника, уложенная в несколько минут киноленты.
Успех «Куле Вампе» превзошел все ожидания. Больше всего зрителей поразили актеры, которые говорили с грубоватым берлинским акцентом и на актеров вовсе не походили. «Это все правда!» В гостиной Дины Гельбке разгорелся неожиданный спор. Вилли не спрашивал, кто эти хмурые товарищи, было ясно, что они принадлежат к своего рода рабочей аристократии. Дифирамбы хозяйки дома и ее свиты в адрес proletkino[44], придуманного и поставленного их другом Брехтом, вызвали возражения истинных пролетариев.
«И где же был ваш Брехт и его товарищи из съемочной группы, когда мы устраивали забастовки и пикеты? – возмущались они. – Прогуливался с девушкой? Или заучивал стихи Гете?»
Столь бурная реакция озадачила даже друзей братьев Курицкесов. Они выросли на кино, и им бы в голову не пришло даже самый реалистичный фильм принять за отражение реальности. Они заняли сторону тех, кто возражал против того, что фильм должен нести универсальную идею.