И все же это был момент проверки, кто чего стоит, и – момент реванша. Когда ни один преподаватель не мог отрицать того, что становилось очевидным у прозекторского стола. Кто на самом деле умеет работать беспристрастно. Просто умеет работать. Вилли и его друзья из Лейпцига могли рассчитывать только на свое умение: они не согласны были прозябать в ожидании, пока судьба, которую они отвергли, ослабит хватку. Принять ее означало бы признать власть штурмовиков, из‑за которых они покинули родную страну, поверить в выдумки о «судьбе народов и рас», в примитивную мифологию тех, кто выдавал себя за наследников вымерших тысячелетия назад божеств. Судьба была фальшивкой, надувательством, предлогом для реакционеров. Но и в Париже они должны были взять в свои руки и эту судьбу, и всё, что она могла им дать. Так что Вилли без колебаний ухватился за скальпель и крепо держал его в руках. А единственная из их компании, кто приехал в Париж уже с профессией, держалась на плаву благодаря пишущей машинке. До тех пор пока ее пальцы с уже огрубевшими (хотя Герда могла и преувеличивать) подушечками не прикоснулись к компактному корпусу фотокамеры.
«Наша Герда играет на “Ремингтоне”, как Горовиц на “Стейнвее”», – эта фраза разлетелась по кафе, в которых собирались как в гостиных (и весьма удобных) все, кто ютился в тесных комнатушках или общежитиях. Здесь же была и биржа труда, передвижной черный рынок для тех, кто искал или предлагал работу. У Герды было преимущество – великолепный французский, выученный в коллеже на Лозаннском озере, – но при этом она производила впечатление девушки из богатой семьи, которая за всю жизнь и палец о палец не ударила. И первые заказы она получила не за мастерство, а из чистой симпатии клиентов. Тем сильнее было их удивление, когда она быстро сдавала безупречно выполненную работу. Так же быстро росла и ее renommée[28]. Про «Стейнвей» мог пошутить любой, кто отдавал «нашей Герде» напечатать письмо vite-vite[29]. Да нет же, возражает сам себе доктор Чардак, не замечая мчащегося наперерез велосипеда, шутку придумали Фред и Лило Штайн, которые приютили у себя на квартире Герду с ее «Ремингтоном» и видели ее за работой.
Вилли не был уверен, что квартира Штайнов – подходящий вариант для «нашей Герды». «Ну и как тебе живется в ссылке на Монмартре?» – время от времени спрашивал он. «Хорошо, все замечательно», – отвечала она, нахваливая свою новую комнату, которую делила с подругой, журналисткой Лоттой, оказавшейся идеальной соседкой; она, как и Герда, вечно бегала в поисках подработок. Герда никогда не забывала пропеть дифирамбы прекрасным хозяевам. На самом деле Штайны таковыми не являлись: они сдавали комнаты в поднаем в обход арендного договора с французским фотографом, который исчез ни с того ни с сего. Но принявшие эти условия постояльцы вносили арендную плату своевременно, чего не могли себе позволить Герда с Лоттой. Поэтому всякий раз, когда к определенному часу в квартире не воцарялась тишина, жильцы грозились не заплатить ни гроша. Увы, у девушек не было выбора, если они хотели выполнить все заказы в срок: едва смолкала какофония репортерского стаккато Лотты, ускоренным маршем вступала Герда, с безжалостным звоном и скрежетом возвращавшейся каретки – от ее грохота не спасала даже закрытая дверь. Тогда, задобрив жильцов коньячком на сон грядущий («Un petit cognac c’est mieux pour dormir d’une tisane…»[30]) и подобающими извинениями (Фред хотел было предложить им скидку, но Лило его вовремя остановила), Штайны водрузили «Ремингтон» как можно дальше от комнат, на обеденный стол, – где только они, хозяева, растянувшись на софе, могли в полной мере наслаждаться машинописным аккомпанементом. Они уверяли, что привыкли, что ритмы Герды напоминают им неистовые барабаны Джина Крупы в оркестре Бенни Гудмена и мощное революционное искусство Шостаковича и Хачатуряна. «Наша Герда играет на “Ремингтоне”, как Горовиц на “Стейнвее”», – заключали Штайны, а она смеялась, совершенно непринужденно, этой похвале.
В тот период Вилли виделся с ней нечасто, хотя Герда была рада ему всякий раз, когда он заглядывал на Монмартр с бутылкой хорошего вина. Милые и добродушные Штайны приглашали его заходить почаще, но случая подружиться с ними так и не представилось.
Он встретил Фреда и Лило спустя годы, в судьбоносный день 6 мая 1941 года – именно эта дата стояла на билете на корабль, который увозил их из Марселя в Соединенные Штаты. Когда Вилли поднимался на борт, его нервы были натянуты как корабельные канаты, связывавшие его жизнь с пирсом оккупированной Франции. Он наблюдал за всем вокруг, но по‑настоящему глядел только, как убрали трап, отдали швартовы и как постепенно исчезал берег. Фред заметил его, когда они спускались на нижнюю палубу. В дежурном приветствии «Как я рад вас видеть» прозвучали и неверие, и облегчение, и горечь, и тоска. За время путешествия они сблизились: Штайнам хотелось поговорить, а Вилли был рад слушать. Они строили планы на новую жизнь в Америке, но охотно вспоминали – что было естественно – Герду, прекрасную эпоху Герды. Она подружила их, и, по большому счету, только в разговорах о ней не было тревог, о которых столо забыть хотя бы на этот месяц в море. Да, знать, что она мертва и похоронена в Париже, означало больше не мучиться вопросом, где она и что еще с ней будет…
Доктор Чардак оглядывается по сторонам; его собственная мысль кажется ему чудовищной в этом тихом зеленом квартале, где самый серьезный повод для беспокойства – racoons[31], по ночам разоряющие помойки. То и дело пишут, как очередная хозяйка столкнулась нос к носу с забравшимся в мусорный бак непрошеным гостем, который, бросив на нее недовольный взгляд, пустился в бегство. Европейцу в это сложно поверить, но здесь такие происшествия достойны заметки в «Буффало Ньюс». Герду это наверняка привело бы в восторг, но как можно жить там, подумала бы она, где самое захватывающее событие – встреча, как бы они сказали, с Waschbär, енотом-полоскуном.
Да, получается, Герда помогла ему вынести путешествие через Атлантику. Фред и Лило рассказали кое‑что, о чем он не знал. Например, Фред был так очарован мастерством Герды-машинистки, что сделал серию снимков ее за работой: нежные пальцы на клавиатуре; на лице от кадра к кадру меняются улыбки, гримаски, проступают то решительность, то сосредоточенность, то вызов; сигаретный дымок, словно пишущая машинка и фотокамера ведут между собой диалог.
Во времена ее монмартрской ссылки Вилли был убежден, что интерес Герды к фотографии – всего лишь легкая лихорадка, побочный симптом нового увлечения. Веселье было необходимо ей как воздух, это точно, и Андре Фридман, который уже давно вокруг нее крутился, ее смешил, спору нет. А зачем еще она стала бы с ним видеться? На что мог претендовать этой очаровательный болтун из Будапешта, с взъерошенной головой и нелепым французским, пытавшийся пристроить свои снимки в газеты, как делали все кому не лень? Он старался набить себе цену, выдавать свою нищету за дань моде, но на Герду это не производило ни малейшего впечатления, и тогда парень – а он был не глуп – перестал за ней увиваться и согласился на дружескую и по большей части комическую роль, которую она ему отвела. И фотография, и фотограф оставались для нее приятным развлечением и шансом расширить круг знакомств (например, познакомиться с Картье-Брессоном, чьи изысканные манеры выдавали происхождение из богатой семьи), пока Герда не переехала к Штайнам.
Доктор Чардак до сих пор не может взять в толк, как Фридман, то есть Капа, стал настолько знаменит, что его имя знала даже италоамериканка из Нью-Джерси («Robert Capa? You never told me!»[32] – воскликнула его жена, когда он побледнел за рулем, услышав по радио о гибели Капы в Индокитае). Он скорее поставил бы на Фреда Штайна, который завоевал признание еще в Париже и неплохо устроился в Нью-Йорке, но это не сравнить с ошеломляющим успехом Капы.