Я решил, что у меня все готово. Взял щепотку песка: действительно гладушечка. Я помахал тебе рукой, но ты не заметила, поэтому пришлось тебя позвать, хоть я и боялся, что привлеку внимание остальных. Остальные меня не интересовали – только ты.
Ты повернулась ко мне и предупредила ребят, что пока не играешь. Сидя на краю песочницы, я держал наготове синее ведерко, полное первосортной гладушечки.
– Покажи, – попросила ты, нисколько не удивившись, что мы продолжаем с того самого места, где остановились месяц назад; в детстве время летит по-другому.
– Попробуй сунуть туда палец, – подсказал я способ, при котором гладушечка приносит больше всего радости. – Вот так.
Ты глубоко засунула в ведерко указательный пальчик; видимо, тебе понравилось, потому что вскоре ты погрузила туда все пальцы, а потом и ладонь целиком, до самого запястья. Я пришел в полный восторг и опять хотел было тебя поцеловать, но вместо этого сказал:
– Не бойся, пауков там нет.
Ты тут же выпустила ведерко из рук, и почти вся гладушечка высыпалась на обычный песок.
Я не понимал, что случилось.
– Я же сказал: пауков там нет! – рассердился я.
Почесав нос, ты ответила:
– Мне понравилось. Я Ниночка.
– Я знаю, – сказал я. – Знаю.
Тут, к счастью, задул ветер.
– Смотри! – воскликнула ты, задрав голову.
С кленов, росших возле песочницы, поднялись в воздух десятки вертолетиков, и ты, вытянув руки, стала бегать за ними. Я тоже себе один такой заприметил и думал его поймать, но он вдруг изменил направление и скрылся вдалеке.
– Есть! Есть! – закричала ты, но мне хотелось иметь собственный вертолетик, и, раздобыв его наконец, я с довольным видом прислонился к стволу дерева, которое мне его послало.
– Эй! – окликнула ты меня, подойдя ближе. – Хочешь тоже такой?
На носу у тебя вырос еще один носик – кленовый.
– Носик? А у тебя осталось семечко, которое было внутри?
– Вот, – ответила ты, раскрыв ладонь.
Семечко покоилось в ней, как предвестник будущего.
– Дашь мне? Или можешь сама его куда-нибудь посадить.
– Зачем?
– Из него вырастет дерево.
– Подожди, – сказала ты и взяла у меня вертолетик.
– Лепится, – произнесла ты довольным голосом, достав семечко и приклеивая мне носик.
А потом предложила:
– Давай тереться.
– Тереться? Это как? – сразу посерьезнел я.
– Вот так!
Ты подошла ко мне еще ближе и коснулась своим носиком моего:
– А теперь сделай “нет”.
– Нет – нет – нет – нет, – крутил я головой в разные стороны и терся о твой носик.
– Нет – нет – нет – нет! – крутила ты головой и смеялась.
примечание автора
Мне все кажется, что писать в наше время любовный роман – это как шить лоскутное одеяло: кройка и швы мои, но насчет материала не уверен, хотя и испытал его на себе. Я чувствую, как с каждой фразой все больше сомневаюсь, не соткана ли моя жизнь по лекалам других любовных романов или – того хуже – песен и реклам, фильмов и сериалов, по лекалам ваших статусов в Фейсбуке. Почему столько глав этой книги позаимствовало свои названия из других текстов? И все-таки я пустился в эту авантюру, потому что в бесконечном споре между самовыражением и самокритикой последнее слово должно оставаться за первым, ведь даже последняя гексаграмма китайской “Книги перемен” – это “еще не конец”. Писать любовный роман в наши дни – значит клясться в достоверности, до боли скрестив пальцы, или спасать ребенка из ванны с водой, которую кто-то выплескивает. Можно сколько угодно сетовать, что правда, любовь и красота дискредитированы, извращены, что их пути разошлись в разные стороны света. Кризис легитимности позднего капитализма настолько глубок, что интеллектуалки уже отказываются от макияжа. Но Симона Вейль говорит, что красота – не что иное, как обостренное чувство реальности, а Уильям Берроуз в своей последней дневниковой записи утверждает, что любовь – наиболее естественное лекарство от боли. Именно этим изречениям святых, находящихся на пороге смерти, я и следую – пишу о том, что в силу разных причин мне кажется реальным, и мне не остается ничего другого, кроме как верить, что это не наивность новичка, а та наивность, к которой возвращаешься, когда любые аргументы и любая критика себя исчерпывают. Даже если ты отрекаешься от всего, от чего только можно отречься, что-то да остается. Никто не способен разделить самого себя без остатка, да и пригодиться этот остаток может разве что Армии спасения, ветру или грифам.
суп с буковками
– Привет, Горящая Береза, – поприветствовал я Нину с порога.
– Горящая Береза?
– Ты забыла свое индейское имя?
– Первый раз его слышу. Привет!
– Серьезно? Неужели я так ни разу не называл тебя вслух? В общем, если бы ты была деревом, то скорее всего березой. Знаешь, у них на стволах иногда бывают такие подведенные глаза?
– Может, ты уже снимешь куртку?
– А я кто?
– Какое дерево? – уточнила ты и ненадолго задумалась. – Наверное, каштан.
Была пятница, и я впервые приехал к Нине в Оломоуц на выходные. Она жила в большом старом доме, на углу Жеротинской площади. Напротив – теологический факультет, наискосок через площадь – костел Святого Михаила. Давным-давно на этом месте стоял небольшой замок, поэтому звонки студенческих квартир были подписаны “ПРИДВОРНЫЕ ДАМЫ” и “ПРИДВОРНЫЕ КАВАЛЕРЫ”. Дом, где обитала Нина, принадлежал церкви, так что юноши и девушки жили здесь отдельно, лишь изредка навещая друг друга: студенты, заскучав по домашней еде, набирались мужества и шли к более запасливым девушкам, чтобы одолжить какую-нибудь приправу; или, наоборот, девушки просили молоток и гвоздик, чтобы повесить над кроватью репродукцию Моне, вырезанную из старого настенного календаря, – ну вот, сразу стало уютнее.
В этом доме Нина занимала угловую комнату на первом этаже, в которую можно было попасть либо через ванную, либо через комнату, где жили другие две студентки, в том числе и наша старая знакомая Итка. Впрочем, Итка успела уже уехать на выходные к родителям, как и большинство других обитательниц этой просторной квартиры с высокими потолками, оставивших после себя разбросанную одежду, книги с библиотечными штрих-кодами на корешках и методички. На тумбочках валялись бусы, браслеты и четки, на подоконниках пытались выжить цветы, над кроватями жались друг к дружке фотографии, изображения святых, паломнические открытки и картинки с видами гор. Я заглядывал в чужие комнаты с любопытством антрополога, обнаружившего неизвестное племя студенток-католичек.
В ванной кто-то возился, поэтому мы прошли через комнату Итки и наконец оказались у Нины. Ее жилище выглядело явно временным. На подоконнике в бутылке от вина красовалась гербера, на батарее сушилось нижнее белье, окно вместо штор было занавешено куском ткани. “От прохожих”, – прокомментировала Нина. В комнате стояли старенький стол, шкаф, две кровати и “Билли”, в смысле – дешевый стеллаж из “ИКЕИ”, который служил Нине одновременно комодом и шкатулкой для украшений. Кровати располагались вдоль разных стен, словно сторонясь друг друга. Вторая принадлежала какой-то словачке, студентке с отделения искусствоведения, о которой я был уже наслышан. В середине недели соседка сообщила Нине, что уедет на выходные, – но кто же тогда заперся в ванной?
– Вечно она копается. Ей надо было не на искусствоведа, а на косметолога пойти, – сказала Нина с ехидцей в голосе, показав на акварельный рисунок, висящий над кроватью: синее небо, небрежно перетекающее во что-то похожее на лавандовое поле.
Возле кровати словачки обретались и другие вторичные половые признаки Прованса: цветочный ящичек из белых реек, вид Арля и плетеная корзинка с розовыми и лиловыми свечками.
– А кто тебе герберу подарил? – поинтересовался я.
– Сама купила, – ответила Нина. – Бутылку, в которой она стоит, если хочешь знать, я выпила тоже сама, когда мне было паршиво.