Вот только не о том, как я пережила последние сутки до операции.
Икари-кун просто побоится об этом спросить, это очень личное — и очень страшное для него. Не спросит. Я уверена в этом.
Действительно уверена.
— Вы справились, Аянами. Это главное, — сказал Икари Синдзи и поддел пальцами крышку капсулы. — Я очень рад за вас.
Это было вежливо и смущенно, это был совсем не ответ на исповедь. Наверное, ему стало неловко за это все услышанное: за отбитую болью память, за металл в ноздрях, за виноватый разговор в брызгах отцветающих деревьев. В конце концов, Икари не просил показывать ему шрамы. Он стеснялся моего прошлого, он боялся своего будущего. Замечательный микст для отношений.
— Запейте таблетку чаем, — предложила я. — И давайте пойдем дальше.
Отражение в Шпиле замерло, а потом кивнуло.
* * *
Я фотографировала, почти не задумываясь. Планы сами вплывали в рамку видоискателя, когда плавно, когда рывками. Предел жизни без боли ощущался как дрожь в кончиках пальцев, будто я приближалась к Периметру, и мне оставалось только занимать руки работой.
Мое — спуск.
Я снимала само время, которое натягивалось пружиной: меня скоро потянет к дому — еще восемь минут, семь пятьдесят, семь тридцать две… Я невольно искала все более напряженные, резкие планы, полные кризиса и внутреннего противоречия. Это как вдохи перед анестезией, несмелые и резкие.
Просто привыкла не фотографировать по пути назад.
Мое — спуск. Мое — спуск.
Икари молчал и шел. Я придумала очень хороший диалог с ним.
«— Почему вы оставили у себя эту капсулу? Это что-то означает?
— Ничего.
— Ничего?
— Вы знаете, что такое симулякр?
— Конечно. „Пустой“ знак, символ без значения, да? Это что, ответ, Аянами?
— Я так ощущаю».
Я увидела каменный столб впереди, и поняла: вот и все. Если я не хочу торопиться, мне пора повернуть назад. Невидимое солнце поднялось еще совсем не высоко, туман лег каплями на ботинки, и все еще хотелось спрятать нос в воротнике.
— Мы уже возвращаемся?
Я кивнула, застегивая кофр. Утро, подаренное симеотонином, скрывалось с жужжанием «молнии».
— Знаете, я бы не обновлял там таблетки. Пусть были бы те же.
Икари-кун ковырял носком дерн и смотрел вниз, будто сказал это не мне. И я почувствовала, что весь придуманный диалог рассыпается: он понял, зачем я сохранила капсулу ненужного лекарства.
Для Икари-куна парацетамол не был симулякром.
* * *
— Ну, я даже не знаю, — сказал Икари.
Я пыталась представить университетский холл. Наверняка это высокое, светлое помещение с лестницами и витражами. Или нет: витражы — это Европа. Здесь было до одури людно, шумно и восхитительно — просто лицейский холл, только очень большой.
— Не кипешуй, друга! Только смотри, я тебе записал, как оно называется, ты уж не посей нигде записку.
Лица собеседника я не видела — просто некая идея студента, неряшливо одетая из секонд-хенда, но с непременно дорогим телефоном. Рассказ был ярким и не сплошным, я ходила призраком между застывающих сцен, касалась деталей, вслушивалась в инструкции своего проводника по этому миру.
Проводник? Как иронично.
Икари шел в аптеку за загадочными глазными каплями, ему не нравилась предстоящая вечером встреча, но ему было нечего делать, очень хотелось огорчить чем-нибудь далекого отца, и наркотики казались удачным вариантом.
«Я же не собираюсь брать у него в долг, — думал умный Икари-кун, который смотрел несколько фильмов про наркоманов. — И утяжелять не стану». Предприятие казалось умным и продуманным ровно до аптеки. Квартал выглядел плохо, я без труда добавила ему красок из больничных двориков и получила то, о чем говорил Икари.
Та самая, особая аптека гроздью фурункулов выпирала из углового здания. В вывеске светились все буквы, зато не горела одна витрина. Вечерняя пустота, пустота чужого воспоминания — и одинокий фонарь освещает развязку потасовки: у девушки что-то отняли, ее ударили по голове, потом еще раз, слышно ругань и вскрики, слышно, как гремит сердце у спрятавшегося за баком Икари.
Я сижу рядом с ним, я облако пара из вентиляции метро, и пытаюсь понять, что это за рассказ. Он жует белые губы и думает: «Только бы свалили», — дословно так и думает, пока слышны влажные удары. Он сдерживает дыхание, чтобы в ушах получился шум, но даже сквозь гул крови все слышно слишком хорошо.
У совести хорошая акустика.
Они ушли, аптекарь торопливо опустил ставни и закрылся. Окна, выходящие сюда, прикидывались стенами, а заводской забор — что взять с заводского забора. Икари подошел к девушке: та умирала, прижавшись к стене. Над ней завивалось какое-то дерево, пробивая грубые облака…
* * *
— Граффити, — коротко пояснил Икари, когда я оторвала глаза от тропинки.
* * *
…Я подходила вместе с ним. Он пытался заставить себя позвонить куда, просто достать телефон или закричать. Не получилось даже спросить «вы в порядке?» Икари стоял над ней, взгляд выхватывал из грязи детали: кровоподтеки и треснувшую по швам одежду.
Она умерла прямо на глазах у студента.
Икари нагнулся и поднял полураздавленную коробочку, в которой катались таблетки. Этикетка где-то потерялась, и семь безымянных дисков гремели внутри, не желая складываться в ответ.
Он выдохнул, положил коробочку в карман и ушел, а с ним ушла и я, оставив девушку в грязи, оставив небо над ее головой (какое оно было?), стены (кирпич? Бетон?), оставив что-то искореженное, взамен чего Икари-кун взял коробочку с безымянным лекарством.
* * *
В лицейском парке шумели последние погожие дни. Голые голоса без слов, смыслов, интонаций — они были повсюду.
Я оглянулась, ожидая, что Икари уже ушел. Он стоял рядом, глядя на темно-красную крышу учебного корпуса. Кованый фонарный столб у поворота к моему дому был уже совсем рядом, но я не помнила ни как мы дошли до него, ни как остановились.
— Мне, наверное, пора?
— Да.
Слово «пора» имело много смыслов, и он, наверное, смутно догадывался, что со мной вот-вот что-то произойдет, он обходил эту немую тему каждым взглядом. К сожалению, я была уверена: ему не безразлично. Пожалуй, на этом можно остановиться.
На самом деле, все просто: я вижу в нем свою замену, но и у него перед глазами — безрадостное будущее. Косноязычное, молчаливое, с прилипшей к лицу маской из застывших мышц. А после сегодняшней прогулки он уверился, что все еще хуже. Что полное отупение так и не придет, что боль придется терпеть не только головой.
Что когда он станет мной, ему останется не так уж много.
Я ему не завидую, но есть и хорошая новость.
— Икари, вы ведь придумали свою историю?
Он постарался удивиться.
— Э-эм, с чего вы взяли?
— Мне так показалось.
Икари-кун молчал, глядя мне в глаза — без смущения, без ничего вообще.
— Вы правы, Аянами. Это рассказ, который отправлял на конкурс. А таблетки были на самом деле. Украл их в бардачке у отца, когда он приехал на мое двенадцатилетние. Я их выкинул, когда ехал сюда.
Это был его настоящий шрам, я сразу поняла и поверила, потому что ощутила смущение от вида чужого рубца. Я не понимала, каково это, но все равно чувствовала неловкость. В евангелии есть история о том, как неверующий «вложил персты» в раны Иисуса. Мне жаль, что все священные книги так лаконичны в эмоциях. Я бы очень хотела знать, что чувствовал Фома, касаясь чужих ран — не как палач, не как врач. Просто как любопытствующий.
— Аянами, можно я спрошу?
Мне не нравилось, но я кивнула.
— Вы ведь синестетик, да? — он запнулся, прикусил губ, но все же продолжил: — Вы путаете цвета и звуки в речи…
… Да. И, оказывается, открываю больше, чем хочу. Мне пришлось просто кивнуть. А он все оправдывался, сглаживал и извинялся.
— Это не очень заметно, вы ведь так мало говорите… Погодите! Вы поэтому так мало говорите?