* * *
Мир – создание двойственное. И не важно, видишь ты или не видишь, знаешь либо нет, но у всего сущего есть обратная, противоположная сторона. У всякого события, у любого явления. Теперь это стало как никогда очевидно и наглядно. Весь спектр изобретений, упростивших и облегчивших нашу жизнь, от стиральной машины до интернета, обратной своей стороной лишил человечество всего того, что нас роднило с Создателем. Потери в сравнении с приобретениями просто огромны. Потеря веры, любви, добра, чувства долга, ответственности, безразличие ко всему живому, да и вообще к собственной жизни, к своим детям. Список можно продолжать, изумляясь лишь одному – как все-таки примитивна человеческая природа, готовая в мнимом увидеть важное, в пустом – нужное, в бессмысленном – единственно ценное. В этом, наверное, и есть сверхзадача прогресса. И пик этого прогресса – в замене живого человека кибераналогом.
В пору моего детства мы были счастливыми творцами, изобретателями, в которых бурлила фантазия. Мы выстругивали себе оружие, модифицировали стволы, приклад. Девчонки шили кукол из старых маминых чулок, изобретая, из чего соорудить волосы, какие пуговицы пойдут для глаз. Ей-богу, мы не страдали от отсутствия телефонов, телевизоров, пылесосов, обходясь подручными средствами. Но главное – мы искали путь к дружбе, к общению друг с другом. Мы искали пути к познанию себя и мира, и это давалось трудно, как все то, что приобретается собственными усилиями. И ценности того времени мне роднее, и наивность моего поколения, и наша доверчивость, и готовность распахнуть себя. И там, в той дали, подернутой плотным туманом, разогнать который могут только усилия воспоминаний, все принадлежит теперь только мне. Поэтому, когда кручу этот удивительный калейдоскоп, картинки в нем складываются такие родные и милые, что все, даже самое тягостное и трагичное, нивелируется тем добром и искренним счастьем, что всегда присутствует в составе детства. А детство – это как хорошая целебная настойка, и пускай порой она бывает невыносимо горькой, но испив ее до самого дна, ты об этой горечи если и вспомнишь, то в самую последнюю очередь. А горечь, конечно же, была, и было ее предостаточно.
Только теперь, анализируя жизнь, находишь понимание многому происходившему тогда.
Мы познакомились с Вадимом на концерте художественной самодеятельности, где я был выставлен от школы читать стихотворение. Точнее, отрывок из поэмы Евтушенко. Вадим играл на скрипке. Я его послушал из-за кулисы и как-то искренне ничего не почувствовал. Но говорить ничего не стал, и что я понимал тогда в скрипичной музыке учащегося музыкальной школы? Вадик, тоже слышавший мое чтение, как он признался, весьма учтиво пригласил меня в гости.
Дня через три он ждал меня на остановке напротив дома, где они проживали всей семьей. Отец, мать и бабушка Ида Юрьевна. Дома были женщины. Все было так странно и необычно. Меня встретили и мать, и бабушка, кстати, весьма молодо выглядевшая дама, не говорю уже о матери, рыжеволосой, кареглазой, какой-то искрящейся изнутри. Я сразу почувствовал их живую радость от моего визита. Обе представились и подали домашние тапочки.
Стол был накрыт, и нам предложили вымыть руки. Все было как в кино. Суп не в кастрюле, как везде и у всех, а в супнице. Тарелка глубокая стояла на плоской. Хлеб был подогрет и лежал в специальной хлебнице. Мне налили первому и положили на колени салфетку. Ели молча, пожелав «приятного аппетита». На плоские тарелки было подано мясо, отбитое и в сухарях, с гарниром из овощей. Все было вкусно, и обед проходил естественно, легко и очень свободно. Изредка мама, Юлия Ильинична, справлялась: «Вкусно ли? Может быть, положить еще?» И, сожрав два отбивных куска, я ощутил, что нажрался от пуза. Вадим все время как-то хитровато поглядывал на меня. Ида Юрьевна сказала, что чай и десерт будут через час, так как сразу есть и сладкое, и мясное очень вредно. Это стало для меня очередным открытием. Дома я мог, если не было хлеба, колбасу есть вместе со сладкой булкой или пирожком с вареньем.
Стали показывать альбомы, и, что меня поразило во всем их быту, главным существом был сын и внук, которого они именовали «наш Вадичка». Они пели ему дифирамбы, предрекали большое будущее в музыке, а если не в музыке, то в любом деле, потому что он необыкновенно умный и глубокий ребенок, у которого должно быть большое будущее. У меня было ощущение, что Вадик позвал меня именно для того, чтобы любовь, нежность и надежды семьи, чаяния и верования вылились на меня и смыли – окончательно и навечно. Скоро пришел с работы отец, и всеобщий восторг по поводу этого обычного, на мой взгляд, изнеженного пацана достиг апогея. Уже с порога Давид Эмильевич затараторил: «Где мой сынуся, где мой гений? Как ты, дорогой мой? Как себя чувствуешь? Я целый день думал про тебя. Мы говорили про тебя. Какое же ты счастье, Вадимушка. А вы покушали? Ну да, конечно…» Я отказался пить чай, сославшись на что-то неотложное, и, с сожалением совершенно неподдельным, меня всей семьей проводили.
Дома я сидел как прибитый, пытаясь анализировать семью, сообщество людей, живущих в той же стране, в том же городе, в той же среде, но исполненных любви друг к другу, переполненных нежностью, верой и уважением к своему ребенку. Уже поздно вечером, когда отец с мамой сели поужинать на нашей кухоньке (отец навалил из сковородки жареных котлет, а мама – из кастрюли картофельного пюре, и тут же поставила отцовскую большую чашку с горячим чаем), я встал у дверного косяка и как бы издалека начал со знакомства, приглашения и визита. Я рассказал все, что врезалось в память: описал быт, уют большой квартиры, внимание ко мне. Отец спросил:
– Как отца звать?
– Давид Эмильевич.
– А бабку?
– Ида Юрьевна.
– Значит, твой новый знакомый – Вадим Давидович… И что ты хочешь?
– Я хочу понять, почему его так любят, а ты меня нет? Я талантливее его! Я рисую, леплю. Я лучший чтец! Мне даже дали грамоту как лучшему чтецу-декламатору. Я считаюсь гордостью школы…
Отец пристально посмотрел на меня, потом на маму, переставшую пить чай и как-то скорбно задумавшуюся, и с улыбкой изрек:
– Ничего еще не соображает! – И, утерев рот ладонью, подытожил: – Да потому что евреи… Жиды… У них так положено – тянуть друг друга.
Я ушел к себе в комнатку, сел на кровать и вдруг остро почувствовал, что хочу быть жидом. Евреем. Хочу хотя бы потому, что меня будут просто и искренне любить. Любить за то, что я есть, что из меня может получиться в будущем что-то очень хорошее и достойное, и что все, кто будет рядом, обязательно мне в этом помогут.
А ем десерт и пью чай после основных блюд я с тех пор минимум через полчаса.
Странное дело этот «еврейский вопрос» в пору моего детства и юности. Среди нас его, понятно, не существовало. Да и среди взрослых – та же история. Все заканчивалось на этом оскорбительном «жид». Отец хоть и мог позволить себе хамство и резкость, но он жить не мог без Утесова, Бернеса, Хиля, без Райкина. Без песен, авторами которых были лица еврейской национальности. Я уверен, что он не мог не знать, кто есть кто. Одно дело те, с кем он сотрудничал, решал рабочие проблемы, с кем сосуществовал по службе. Там евреи были как бы особого разлива. Все те, кто воодушевлял его, кто наполнял сердце радостью, вносил элемент юмора, задора, критического отношения к власти, ко всякого рода искажениям нашей советской жизни – все они были совершенно другого рода. Они для него были вне национальности, они были артисты. И он их обожал.
Русской культуры конца девятнадцатого и всего двадцатого веков невозможно представить без многонациональности, и львиная доля принадлежит еврейскому народу, который, кстати, считал себя советским, перенеся все ужасы безумных, бессмысленных погромов, страшной войны и нечеловеческой тяжести послевоенного восстановления. Еврей Левитан вселял в народ веру и уверенность, Шостакович воспел дух великого Ленинграда, Бернес одухотворил надежду на возвращение из темной военной ночи. Перечислять всех, кто своим талантом, своей уникальностью сотворил Великую Русскую Советскую культуру, я не стану. Тогда я мало о них знал. Теперь знают все, но как-то стыдливо не говорят. Может быть, действительно глупо бежать впереди поезда с транспарантом, гласящим: «Наша культура, наука, искусство – это евреи». И иудейство этим широко воспользовалось в своих личных целях. А людям нормальным, верующим, не лишенным рассудка, этот вопрос – не вопрос… Вопрос в человеке – хорош он или нет. Да чего уж, если в Советском Союзе говорили о том, что национальности скоро совсем отомрут и будет единая человеческая формация – «советский народ». Слава Богу, этого не случилось.