Артамон пошел, куда было сказано, и проторчал там целый час, коротая время за графинчиком водки. Кухмистерская была скверная, но тем меньше была возможность столкнуться там с кем-нибудь знакомым. Наконец прибежал казачок и попросил «пожаловать».
Холостая берлога Лунина была такой же, как во все времена, хоть в Москве, хоть в Париже. Не смущало в ней ни то, что хозяин по пути зашвырнул ногой под диван какой-то сор, ни то, что редкие и ценные книги лежали вперемешку с бельем и завертками табаку, ни громоздившиеся на столе тома «Истории Средних веков», которые казались вполне уместными здесь, в присутствии Вакха и Венеры.
– А ты опять взялся за переводы? – спросил Артамон, кивая на книги, и пошутил: – Воображаю, как ты пишешь, а на коленях у тебя сидит какая-нибудь бебешка.
– Более того скажу тебе, если б их сидело две, я писал бы вдвое быстрее и лучше, – серьезно ответил Лунин и вдруг пристально поглядел на кузена. – А ты, гляжу, уже подрезвился? Тогда погоди разговаривать, сперва сравняемся, – и крикнул водки.
– Ну, рассказывай, – велел он наконец.
Артамон кое-как, с пятого на десятое, рассказал (умолчав, конечно, об истории с зеленой книжкой) и наконец махнул рукой.
– Что рассказывать… всё туман, и никакой ясной цели.
– Помнится, месяца три назад цель была тебе вполне ясна, ежели правда то, что о тебе говорили.
– Что говорили? – живо спросил Артамон.
– А тебе не все ли равно? – лукаво спросил Лунин.
Артамон смутился…
– Ты прав, конечно… мне и вовсе дела нет. Вот именно, три месяца. За три месяца горы можно своротить! А воз и ныне там…
– Ну так брось, – посоветовал Лунин.
Артамон замер.
– Что, так запросто? – с сомнением спросил он.
– Куда уж проще. Если ты сперва согласился по зову души, то не вижу ничего предосудительного в том, чтоб отойти, убедившись, что дело тебе не по нраву. Нет ничего хуже, чем тянуть лямку, которая осточертела и трет до крови… если, конечно, ты ввязался не ради того, чтоб понравиться. Кто излишне хочет понравиться, тот лезет из кожи вон, и стыдно, и напрасно, а бросить не может.
Артамон подозрительно прищурился. Говорил ли Лунин наугад или прекрасно знал, в чем беда? В голове уже начинало мутиться от выпитого и угадывать истинный смысл слов становилось все труднее…
– Так, по-твоему, нет ничего постыдного в том, чтоб отойти от Общества? – медленно спросил Артамон.
– Поверь, гораздо стыднее продолжать делать то, к чему тебя не влечет. Ежели бы, скажем, назавтра всем браться за оружие или ежели на тебя была бы главная надежда, а ты бы вдруг бросил – ну, тогда другое дело… а у них еще покуда до оружия-то дойдет! – Лунин усмехнулся. – К тому же, я слышал, ты женишься?
Артамон вздохнул.
– Не знаю, как на глаза показаться… был героем, стал der Philister[18].
– Глупости! – решительно заявил кузен. – Завтра же ступай… или, вернее сказать, завтра проспись, а послезавтра ступай непременно. Да держи хвост козырем, не вздумай жаловаться – охладеет… Ты пред женщиной герой до тех пор, пока она сама в это верит, явись ты хоть не в лаврах, а в синяках. Ведь угадал я? Ты думаешь, она теперь презирать тебя будет, а я тебе верно скажу: если она тебя истинно любит, ей до твоих подвигов дела нет. Если распустишь нюни и своими руками сделаешь так, что она тебя разлюбит, будешь дурак, и ну тебя к черту.
– Странно выслушивать советы от человека, который к прочной любви, кажется, не способен.
– Ты влюблен в одну, я – в десяток, а механизмы одни и те ж. Я, братец, бременить себя семьей не хочу и, наверно, так и помру старым холостяком. Надо же мне иметь свои радости?! Но поверь, я меньше всего склонен смеяться над тобой за то, что ты политическим бурям предпочел семейное счастье. Даже в тихой гавани можно много сделать. Когда у тебя будут дети, расти их достойными людьми. Это уж немало…
– Ты думаешь? – с радостью спросил Артамон.
– Уверен даже. Отчаянных много, а порядочных и разумных недостает. Ты, дружок, выбрал свою дорогу, ну и успокойся, иди по ней, не старайся разорваться надвое. С кем нужно в начале ее проститься – простись без ненависти… – Лунин вздохнул. – Ну вот, из-за тебя я пьян и сантиментален. Погоди, вот я прочту тебе одну штуку, слушай внимательно. Ты понимаешь по-английски?
– Откуда?
– Ну, все равно, слушай:
And other strains of woe, which now seem woe,
Compared with loss of thee, will not seem so.
– Что это? – беспокойно спросил Артамон.
– Это, братец, Шекспир… – Не дожидаясь вопросов, Лунин перевел: – «И прочие беды, которые теперь меня пугают, покажутся не страшны рядом с утратой твоей любви…»
Захар Матвеевич, что называется, разрывался пополам. Корф не поленился – самолично приехал из Едимонова, и старики разругались так, что чуть не дошло до кулачков. Корф намекнул, что «порядочные люди так не поступают! да-с!», а Захар Матвеевич в сердцах крикнул:
– Ты думал, мы твою Туанету с руками оторвем? Ишь, королевна какая! Да мой Артюша кого хочешь высватает, за него любая пойдет! Я вот Алексашке запрещу к вам шляться-то, нечего… больно у вас глаза завидущие!
Потом старики обнялись, поплакали вместе, выпили домашней настоечки и окончательно помирились. Захар Матвеевич на прощанье даже пообещал: «Я ему, Алексашке-то, намекну…»
Стороной, от Катерины Захаровны, отец узнал, что Артамон и в самом деле сделал девице Горяиновой предложение. Поначалу он был настроен твердо: сыну дозволенья не давать, покуда не покорится. Однако же постепенно старик Муравьев сообразил, что первенец валяться у отца в ногах не собирается и, кажется, намерен вовсе обойтись без папенькиного благословения. Артамон не присылал вестей и вообще как будто пропал. Изливать желчь на младших детей Захару Матвеевичу в конце концов надоело, да и они, утомясь попреками, отвечали все менее почтительно… Волей-неволей отец принужден был сесть и рассудить, как быть дальше.
Словно впервые пришло ему в голову, что непокорный сын поставил под угрозу свою карьеру, да и саму жизнь. Несколько раз Захар Матвеевич, в самом язвительном умонастроении, брался за перо – и всякий раз откладывал. Конечно, можно было написать Горяиновым хулительное письмо, рассориться, припасть к стопам государя и уличить Артамона во лжи, умоляя расстроить недозволенную помолвку… но что же потом? Блистательная карьера сына оборвется на взлете – если государь не разгневается и обойдется без разжалованья, то, чего доброго, все равно придется выйти в отставку. Да и молодые Горяиновы могут счесть сестру опозоренной и прислать вызов. «Не дай Бог, ухлопают дурака… или сам вкатит пулю в лоб которому-нибудь, вот и ступай на Кавказ. А то еще узнает Артюшка, что ему дозволенья не дают, да и вздумает увозом венчаться – вот скандал-то будет! Окрутится, выйдет в отставку да приедет с женой на шею мне. Удосужил, голубчик, нечего сказать. Хорошо хоть Корфы угомонились, слава тебе Господи… стыд-то какой!»
Как ни крути, выходило плохо. Захар Матвеевич не выдержал…
Спустя две недели после возвращения Артамона в Москву приехал посыльный из Теребоней, отдал записку. «Скрепя сердце благословляю твой брак, будь умен, со свадьбой только не торопись…» Артамон расхохотался от нечаянной радости, запрокинув голову, крикнул в пространство: «Спасибо!» – порылся в карманах дать посыльному… Не найдя мелких денег, сначала помедлил – «теперь ведь надобно быть бережливей», – но все-таки бросил малому рубль.
Веру Алексеевну он нашел в саду.
– Вера Алексеевна, ангельчик мой… радость какая! отец согласен! Господи, слов не подберу. Вера Алексеевна! Я письмо получил… отец нас благословляет! Ангел, вы счастливы теперь?
Начал он еще на бегу, едва завидев ее, и у Веры Алексеевны, проведшей две недели в мучительном ожидании, недостало сил сердиться. Когда Артамон наконец остановился рядом с ней, схватил за руку и договорил, смеясь и перебивая сам себя, она уже всё простила: и что две недели не подавал о себе известья (хотя был, она знала, в Москве), и что сделал все навыворот, и что теперь, явившись как ни в чем не бывало, даже не извинился. То ли он сразу забыл о доставленном беспокойстве, то ли вовсе о нем не подумал. Но на Артамона, как на ребенка, невозможно было обижаться.