— А почему… вы, собственно, убежали из Польши?
— Ясек, дьявольское отродье! — развел руками Штефанский. — Это он уговорил: в Польше, мол, ты до смерти будешь надрываться. Был ты навозным батраком у помещика, будешь хамом и для господ социалистов, а Канада — это рай на земле. Так говорил Ясек, я и поверил.
Вацлав с трудом постигал незнакомый язык.
— Какой Ясек?
— Ясек Бахледа, приказчик из нашего имения, человек ученый, даже в Германии бывал, в Битоми школу окончил В Канаде, говорил, каждый имеет дом и веранду, застекленную цветными стеклами!
Вацлаву стало не по себе. Он схватил свой дождевик и вышел из барака, однако скоро вынужден был вернуться: его игелитовый плащ на морозе застыл и хрустел, как бумага. Молодой человек подумал, что если плащ разломается, весной ему нечего будет надеть.
Юноша улегся на нарах, закинув руки под голову. Он вынужден был превозмочь горячее желание по примеру Капитана, которому сегодня впервые отказали нервы, уйти из лагеря, проветрить легкие, а главное — душу, идти куда глаза глядят, через Мерцфельд к городу, блуждать по его старинным улочкам, любоваться их каменной красотой, постоять перед домами Альбрехта Дюрера и Ганса Сакса, прикоснуться рукой к каменному чуду, убеждая самого себя, что на свете были когда-то великие, не похожие на других люди. Наверное, такие люди и сейчас живут где-нибудь, мир велик, он не ограничивается четырехугольником, обнесенным старым забором, с табличкой над воротами: «Camp Valka». Вацлав крепко зажмурил глаза: целую зиму он будет пленником своего барака, не пойдет дальше клуба, кабака и лагерного кинотеатра. Разве что Капитан когда-нибудь одолжит пальто, чтобы он смог сходить в город.
Вацлав почувствовал, как у него застучала в висках кровь. Нет, так нельзя, надо преодолеть мрачные настроения! Он в лагере всего лишь три месяца и не имеет права на истерию, подобно тем людям, которые торчат здесь год. Ему захотелось услышать хорошее человеческое слово, голос того, кто хоть немного приподнимается над страшным скотством окружающих людей. Но Катки нет теперь дома, она вернется лишь к вечеру.
В последний раз, когда Вацлав вот так же поддался глубокой депрессии, здесь еще был профессор. Юноша до сих нор, как будто это было всего лишь час тому назад, видит Маркуса, сидящего за столом на обычном месте. Вацлав видит и себя, подсевшего на лавку к старому ученому.
— Профессор, — шептал он, и горло его пересохло тогда, как и сейчас, — скажите мне, что вы думаете обо всем этом, о Капитане, о папаше Кодле, о лагере в целом, о нашем положении? Ведь это невозможно, чтобы навсегда…
Профессор высоко поднял колючие, клочковатые брови, медленно, всем телом повернулся к Вацлаву, пристально посмотрел на него и снова повернулся к книге, однако немного погодя произнес:
— Если тебе достаточно примитивного, варварского ободрения, то скажу тебе так: не в комфорте и благополучии, а только в тяжелых испытаниях закаляется душа. Именно страдания ведут к росту и совершенствованию человека. Не опирайся, пожалуйста, локтями на мою книгу, загнешь углы.
Вспомнив все это, Вацлав слез с нар, медленно подошел к замерзшему окну и прижался лбом к покрытому льдом стеклу. Это охладило голову, как ледяной компресс. Теперь было легче размышлять над словами профессора: было ли это сказано серьезно, как твердое мнение, или было просто насмешкой?
Через три дня Колчава снова появился в комнате. На этот раз он вытянул из роскошного министерского портфеля рентгеновский снимок женских легких. На матовом фоне отчетливо был виден контур груди.
— Раздобыл деньги? — спросил Колчава сиплым голосом.
— Пятьдесят пять марок кое-как нахватал в долг в счет будущих доходов, больше не имею, — ответил Штефанский.
Колчава, ни слова не говоря, стал укладывать снимок обратно в портфель.
— Мне без него зарез, — поляк приблизился на шаг, в его голосе было что-то угрожающее.
Спекулянт покачал головой, как бы укоряя себя, что затеял невыгодную коммерческую сделку, задумчиво уставился мутными глазами в лицо покупателя.
— Нет ли у тебя дамских ботинок, примерно тридцать девятого размера? — спросил Колчава.
Измученные глаза поляка невольно обратились к дочери.
— Она все равно лежит, — глухо шепнул ему владелец снимка.
Штефанский отрицательно покачал головой.
— Нет, не годится, она больная… — Он впился глазами в лицо жены, которая с нар напряженно наблюдала за ними. — Снимай башмаки, — мрачно сказал он ей после минутного раздумья.
Штефанская без единого слова возражения развязала шнурки. Капитана в комнате не было, а из присутствующих никто не отважился вмешаться. Не их это было дело, к тому же обезображенный человечек наводил какой-то мертвящий ужас.
— Немногого же они стоят, — проронил Колчава и отрицательно замотал головой. Он вдел руку в один из башмаков, еще сохранивших чужое тепло, повертел его в разные стороны, осмотрел подметки. — Если бы у тебя дочь не была больна, не взял бы я этих ботинок! Посмотри, каблуки стоптаны.
Но Штефанский уже вцепился в снимок обеими руками. Тот, кто вздумал бы отнять у него эту драгоценность, должен был бы прежде убить поляка. Спекулянт засунул башмаки в портфель. Они распирали его. Такая убогая поклажа явно не годилась для столь роскошного, сшитого из прекрасной свиной кожи портфеля. Колчава на прощание протянул руку покупателю.
— Ну-с, пусть ваша дочка скорее поправится.
Но Штефанский все еще крепко сжимал обеими руками бесценный для него снимок и потому не смог пожать протянутую руку. Колчава удалился, так и не попрощавшись.
Наступило воскресенье. Сильный южный ветер нагнал в открытый коридор барака массу холодного воздуха, подхваченного где-то на альпийских ледниках. Вместе с холодом ветер принес сюда из лагерной церкви молитвенные звуки фисгармонии.
Мамаша Штефанская забеспокоилась. Она подбежала к окну и стала с тоской смотреть в сторону часовни. Тонкий слой снега прикрыл дорогу, пожелтевшие стебли травы перед бараком, как щетина, торчали из под белого покрова. Штефанская неслышно вернулась обратно к нарам и подобрала ноги с грязными голыми лодыжками: пол был холодным. Женщина почувствовала укор совести: за все время пребывания в лагере она еще ни разу не пропускала обедни. Только сегодня…
Приметный чуб Ярды, который наперекор всем трудностям лагерного быта сохранял свою затейливую красу, появился в приоткрытых дверях.
— Ребята, сегодня после обедни будут раздавать масло, по полкилограммовой банке на брата!
— Беги, Гонзик, ты ведь аккуратно ходил в костел, — сказал Вацлав. — И ты, Бронек, дуй скорее, раз нет папы. Твоей сестре масло необходимо.
— Не пори горячку, Вашек, — сказал Ярда и поправил складку на своих узеньких брюках. — Не зря же мы живем в одной комнате с патером? Сегодня обедню служит Флориан, и масло нам обеспечено как пить дать!
Интерес к маслу оказался сильнее чувства гордости, и Вацлав пошел в костел. Звуки фисгармонии то становились сильнее с порывом ветра, то снова затихали, когда ветер ослабевал. Около храма скопилась толпа зевак. Намерение властей раздать масло узкому кругу людей возбудило слишком сильный интерес голодных людей.
— Идите домой, братья, служба уже началась, и входить нельзя, — размахивал руками перед входом в костел молодой священник в каракулевой шапке. От бокового входа приблизился другой, в роговых очках, сытое его лицо зарумянилось на морозе.
— Вернитесь в бараки, — призывал он по-немецки.
Все это еще больше возбуждало интерес, усиливало подозрения зевак.
— Вы, надеюсь, не будете препятствовать посещению костела? — возразил попам человек в жокейской кепке и в длиннющем пальто, рукава которого были подвернуты.
— Масло для всех, а не только для святош! — крикнул кто-то из толпы.
Из лагерных улочек подходили все новые люди. Но с противоположной стороны, от полицейского участка, подошел здоровенный детина — лагерный полицейский, обутый в огромные сапоги.