Осталось также в памяти, как дядюшка мой, читая «Московские Ведомости», любовался похождениями молодого Бонапарте, говоря: «Этот детина далеко пойдет!»
Еще до вступления на солдатское поприще, с детства мною любимое, я уже, на 14-м году жизни, считался на службе с октября 1798 года по части гражданской. Покойная матушка моя, оставшись вдовою, слишком рано оторвала меня от наук и определила в Киевское Губернское Правление; в этом-то правительственном месте, не смотря на юные лета, в памяти моей сильно запечатлелись замечательные годы царствования Императора Павла Петровича. Наиболее мне врезались в душу – неимоверная быстрота и точное исполнение Его царских велений. Как неким волшебством, почти одновременно, были прорезаны по всем направлениям Империи ныне существующие широкие столбовые дороги; вместе с тем учреждены по городам и селам, даже по деревням и деревушкам, шлагбаумы. Без вида от сельского старшины или сотского, далее пяти верст от места жительства, никто не мог пройти: и в самое короткое время прекратились разбои, дотоле наводившие повсеместный ужас! По всем отраслям гражданского ведомства разом введен строгий надзор и порядок; разгул неправды и лихоимства вдруг исчез, и на место его воцарилась строжайшая справедливость, воинская дисциплина везде заменила пошатнувшуюся подчиненность. При столь крутых, но общеполезных переменах, последовало изменение и по части военной: русския войска явились в новой форме; она была несравненно сложнее и тяжелее формы времен Екатерины II, однако это не помешало Суворову громить французов. По духу того времени, Император Павел находил необходимым несколько более озаботить войска амуницией и фронтовою выправкой; зато уже каждая копейка доходила до рук солдата: недовольные, в день инспекторскаго смотра, клали себе за перевязь жалобы.
Инспектор[4], проходя по фронту, сам их вынимал, и на месте же чинил расправу и строгое взыскание с виновных. Живо помню тогдашние вахт-парады! Нижние чины в пехоте носили зеленые мундиры прусского покроя, с долгими полами, схваченными на крючек, и подбоем из красной или белой каразеи; по цвету воротника и обшлагов; галстух узенький, шляпы треугольные[5] с кокардами и оторочкой из белой тесьмы, волоса под пудрой с пуклями и длинною косою, панталоны белаго сукна, и вместо сапог башмаки и штиблеты; портупею и перевязь белые, патронные сумы из черной лакированной кожи с Императорским гербом, и на плечах телячий ранец на белых кожаных помочах, – все было пригнато щегольски, в обхват: солдатские тесаки и ружья были тяжелые, с широким штыком. Унтер-офицеры носили галуны с двухсажешиыми алебардами и тростью подле тесака. Офицерские мундиры были того же покроя, долгополые, с коротким воротником и длинным лифом; к ним присоединялись серебряный шарф, серебряный знак на груди, треугольная шляпа без оторочки и эспонтон в руках; начальник полка, баталионные командиры и адъютанты ездили на куцых лошадях: весь этот наряд несколько походил па крестоносцев средних веков, и имел вид картинный, по-тогдашнему пленительный. Часто я, разиня рот, восхищался русским строем, и грустил, что запрещали последовать непреодолимому влечению вступить в ряды солдат. На инспекторских смотрах, особенно во время прохождения корпусов через Киев, на сборные пункты под Чернигов, я день в день, с утра до вечера, торчал на площадях, и с завистью смотрел на служивую молодежь; прибывшие из Италии и того более волновали кровь; многие из офицеров имели по два или по три креста; в Повало-Швейковском Полку[6] офицеры все до одного были с орденами. Толпившийся кругом меня народ, любуясь и благословляя русскую рать, бормотал промеж себя: «Что, сударики наши идут на новую драку, куда-то за море Каспию..» Это приводило меня в отчаяние до того, что мне хотелось бежать из Губернского Правления в первый ближайший полк. Секретарь Заковтобский, которому поручено было от моей матери наблюдение за мною, узнав о моей привязанности к воинской регуле и частых отлучках при проходе войск, арестовал меня на целую неделю. Вдруг смерть Императора Павла поразила всех до глубины души! Заковтобский, не знаю почему, как-то сделался смелее, грозил, что арестует меня на месяц, и рассказал о моей воинской страсти советникам Ергольскому и Пражевскому, которые однако ко мне благоволили.
С восшествием на престол Александра, сделаны в войсках некоторые перемены. Прежде всего отменены офицерские эспонтоны и прежний покрой мундира; в то же время отброшены штиблеты и пукли: длина же косы укорочена только по воротник. Но другие нововведения Павла, по гражданской администрации, и все что относилось к фронту и военной дисциплине, за немногим лишь исключенем, сообразно с ходом новейших улучшений, славные преемники его последовательно удержали навсегда.
С небольшим через год по воцарении Александра, обнародован указ: «Что русский дворяиин, первоначально не служивший в военной службе, не может быть принят к статским делам». Содержание указа, ясно определявшее прямую обязанность дворянина, вступающего на поприще служения, еще более побудило меня переменить род службы. Хотя я уже состоял в чине коллежского регистратора, однако считал позволительным, вопреки запрещению моей матери, променять перо на шпагу. Чтоб скорее отделаться от чернил и аргуса, Заковтобского, я не долго медлил, и, написав на Высочайшее имя прошение, явился к Военному Губернатору Тормасову. При выходе Тормасова к просителям, наружность моя и лета обратили его внимание; он прямо подошел ко мне, и я подал ему просьбу; пробежав ее с улыбкою, он спросил меня: «Ты желаешь, голубчик, служить под ружьем? – Точно так! – Да знаешь ли, что не иначе будешь принят как подпрапорщиком: ты теряешь статский чин[7]. – Знаю, отвечал я, – но готов служить даже рядовым!» Военный губернатор взглянул на приблизившегося к нам генерала, Дмитрия Сергиевича Дохтурова, и, взяв меня за подбородок, сказал: «Поздравляю, ты принят». Дохтуров тут же хлопотал о назначении меня в Московский мушкетерский полк, которого он был шефом и ласково приказал мне явиться к нему на квартиру. Эта сцена, столь торжественная на страницах моей жизни, происходила 16-го декабря 1803 года. Через два дня я уже был обмундирован, и, сколько помню, от радости не чувствовал под собой земли: так было на душе весело, что попал в защитники отечества и надел военный мундир.
Уже в мундире, при тесаке, я отправился к г. Заковтобскому на дом, благодарить за его родительское попечение обо мне; с наморщенным челом, бледен, как бы испуганный, встретил меня мой ментор, и обошелся довольно холодно. Прощальные слова его были: «Жаль, что променял прочный гражданский путь на шаткое капральство». В ответ, я пожелал ему стать первым советником. Юная дочь его, всегда меня провожавшая до подъезда, напоследок не была столько любезна, и смутно глазами проводила лишь до двери.
Инспекторский адъютант Галионка велел мне явиться к капитану Клименку, в 3-ю мушкетерскую роту, занимавшую квартиры в двух больших селах, на левой стороне Днепра. Г. Клименко обошелся со мною приветливо и дал мне в дядьки бойкого ефрейтора Качалова. Целый месяц прослужил я за простого рядового и Качалов усердно преподавал лекции в ружейных приемах и маршировке. Из ротных офицеров, один прапорщик, фамилии не помню, частенько ломался надо мною с площадными эпитетами; фельдфебель Пятницкий тоже, не менее прапорщика, чванился, протяжно называя меня и моих товарищей довольно двузнаменательно; «Дво-ря-нс!..» Качалов, угадывая по движению моих бровей, что мне вовсе не нравятся выходки прапорщика и фельдфебеля, обыкновенно твердил, чтоб я не скучал и старался быть примером необходимой субординации: «Будете офицером, – он говаривал, – и этот самый гордец-фельдфсбель станет, как верста, навытяжку перед вами, лишь завидит хоть тень вашу». Я любил Качалова как родного. Однажды поручик Кандиба спросил моего нового ментора: «Хорошо ли Бутовский мечет ружьем?» – Как наилучший мильд-ефрейтор, ваше благородие, – ответил Качалов. – «Стало быть, превосходит тебя?» – Не совсем, но скоро перегонит!