Зачем мы занимаемся историей философии? Это можно было бы делать из интереса к курьезам, желая узнать историю человеческих заблуждений; или исходя из мнимого проникновения в психологически-социологическую необходимость: стремясь понять преодолеваемые ступени человеческого развития, первые шаги науки, странные связи, благодаря которым из ошибочного произошло понимание правильного; или из склонности к роскоши человеческого духа: знакомясь с праздной игрой, чтобы заполнить свой досуг; или из лишенной мысли педантичности, которая регистрирует все фактическое: когда все, что с какой-либо точки зрения можно назвать философией, хотят записать в бесконечную энциклопедию фактов духовной истории.
Но такие и им подобные мотивы недостаточны, и они уже включают некое понимание философии, которое сводится к отрицанию ее существа. Они показывают, что достаточным основанием для существенного занятия историей философии может быть только само философствование. Это занятие только тогда осмысленно, когда мы сами изначально затронуты теми вопросами и ответами, которые встречают нас в истории. Без этого мы получили бы только пустые, а именно внешние знания из чего-то только наличествовавшего, не имеющего к нам никакого отношения. Или же мы в отрицании философии имели бы дело лишь с неким остатком философии, некой негативной философией, которая находила удовольствие в том, чтобы затеять с философскими мыслями издевательски веселую игру, в которой исчез бы их подлинный смысл, а скелеты мертвых тел служили бы чем-то вроде мячей для игры или палками для потасовки.
История философии означает нечто существенное только для самого философствования, которое родственно истоку своих исторических обликов и живо во взгляде на них. Мы хотим усвоить в ней то, что подгоняет нас в нашем собственном философствовании, мы хотим теперь, в настоящее время, испытать то, что вечно по своему существу, но является всегда только исторически, в своем особенном облике. Мы понимаем сами себя благодаря тому, что понимаем историю. Мы обретаем мужество благодаря имеющимся у нас примерам. Мы смиряемся, когда видим, как великое гибнет, остается изолированным, в конечном счете персональным и однократным. Мы ведем внутренний диалог с историей прошлого и расширяем современность на тысячелетия. Они не закончены для нас, но каждое, внося свою лепту, участвует в том, что продолжает жить дальше, вновь оживает, забывается, участвует в том, что окрыляет нас или оставляет равнодушными[27].
Действительно, возиться с текстами в поисках курьезов – великое искушение. При этом никак нельзя сказать, что это не связано с историей философии. Ведь история философии не знает центрального и маргинального. В текстах философов нельзя выделять какие-то «основные» мысли, отбрасывая весь остальной (основной) массив текста как бедный содержанием и потому ненужный шлак. Эдак мы рискуем оказаться в положении музилевского генерала, требующего вызвать самого старшего библиотекаря, который должен предъявить ему самую главную книгу в своей библиотеке и указать в ней самый главный абзац. Для историка философии весь поистине необъятный корпус существующих на сегодняшний день текстов имеет равное значение. Встречая в этом безбрежном море забавные казусы и невольное остроумие, можно насобирать великолепную коллекцию кунштюков. Это занятие, помимо приятности времяпрепровождения, позволит многое узнать о философах, а потому вовсе не бессмысленно, хотя, конечно, не стоит основывать на нем собственное понимание философии как таковой.
Подойдя к делу более педантично и определенным образом систематизируя материал, можно получить своего рода энциклопедию, во всяком случае, всеобъемлющий компендиум или бестиарий, куда будут включены все сколько-нибудь значимые мыслители, оставившие хоть какой-нибудь след в истории философии. Едва ли такая задача под силу одному исследователю, но коллектив единомышленников при известном усердии мог бы справиться с такой задачей. Несомненно, подобный труд был бы чрезвычайно полезен, и можно лишь надеяться, что когда-нибудь он у нас появится. Однако при таком объеме материала едва ли можно ожидать прикосновения к живой философской мысли, которая окажется погребена под грудами информации[28]. Ведь авторы с неизбежностью окажутся в той ситуации механического приращения знания, в какой находились составители бестиариев на излете Средневековья. Едва ли самая четкая классификация и систематизация помогут приблизиться к тому живому опыту, о котором толкует Ясперс и который составляет самую суть занятий философией.
Поэтому история философии неизбежно обращается к личности философа, во всяком случае, такой, что встает перед нами на страницах его сочинений. Мы уже говорили о бесплодности психологизма в биографическом подходе. Однако есть еще одна, не меньшая опасность, подстерегающая исследователя на этом пути: соблазн вместо хаотического роения идей и разрозненных философов-одиночек увидеть некие глобальные движения и исторические тенденции, связанные с общими закономерностями истории. Невозможно оспорить то очевидное обстоятельство, что всякий философ связан с собственным историческим моментом и в изрядной мере зависит от него. (Ясперс того же мнения: «Каждый мыслитель, – говорит он, – находится внутри своего народа, его культуры и фактической действительности. То, что он видит и мыслит, связано с тем местом в истории, в котором он пробуждается, с субстанциями, исходя из которых он живет»[29].) Однако в неменьшей степени философ ускользает от своей эпохи и социальной ситуации, оказываясь несвоевременным. Но дело даже не в этом. Полагать, будто улавливаешь общие исторические тенденции в творчестве всякого отдельного мыслителя – значит a priori устанавливать некую метаисторическую сетку, в которую этого мыслителя остается лишь вписать. При этом совершается транспонирование объяснительной схемы, полученной в одной области знания, в другую область, разумеется, с ущербом для этой последней. Еще сравнительно недавно в отечественной гуманитаристике все области знания подчинялись универсальной схеме, полученной на сравнительно узком материале. Для истории философии это имело довольно плачевные последствия. Для философии как таковой – катастрофические.
Итак, мы подошли к дилемме: с одной стороны, историк философии не может заниматься механическим накоплением информации и, чтобы не быть ею раздавленным, должен ее каким-то образом систематизировать, с другой – систематизация всегда несет в себе риск не увидеть ничего, кроме самой систематизации. Идти на какие-то полумеры – значит не достичь успеха ни в одном, ни в другом. Приходится выбирать меньшее из зол, а меньшим нам представляется систематизация. Остается только избрать какое-то общее основание и определиться с методическим подходом. Впрочем, коль скоро нам приходится выбирать одно из возможных оснований и коль скоро делаем мы это скрепя сердце и лишь по необходимости, это значит, что мы оказались в ситуации, где, во-первых, одно основание стоит любого другого, а во-вторых, мы не полагаемся всецело ни на одно из них. В ситуации, которую Ж.-Ф. Лиотар назвал постмодерном. Не стоит делать вид, будто это не так. Наша эпоха действительно непохожа ни на одну из предшествовавших, и в то же время имеет много общего с каждой из них. Единственное, чего нам недостает, это современности. Модерна.
О постмодерне сказано уже так много, что нам нет нужды что-либо добавлять. У нас своя проблема: как заниматься историей философии в этой ситуации, да и возможна ли сегодня история философии как таковая? Теперь уже едва ли приходится уповать на то, что «в галерее мировых ландшафтов усматривается объемлющее, которое в качестве мира есть само бытие»[30]. Мы оказались в точке, из которой это объемлющее не просматривается. Мы больше не видим единого, а только единичное, частное, сингулярное, причем в колоссальных количествах. На месте космоса воцарился хаос. Таково наше сегодняшнее мироощущение: мы видим себя затерявшимися в безбрежных просторах исторического пространства и времени.