За прошедшие годы я набрался достаточно страха – он гнездится во мне, предупреждает меня об опасности, он не дает мне опрометчиво бросаться вниз головой со Лба, не обдумав последствия, сообщает, что отвага юного беззаботного студента больше не вернется и, возможно, в дальнейшем мне придется колебаться, взвешивать и искать компромиссы. Наверное, мне повезло, что мой роман с КГБ завязался тогда, когда страх не вязал мне руки и ноги, не прошибал меня липким холодным потом, когда я мог отважно скатиться со Лба, не задумываясь о последствиях.
Я уже оканчивал институт и корпел над дипломной работой, посвященной анализу некоторых грамматико-стилистических аспектов современного немецкого языка. Мне до зарезу были нужны произведения современных немецких писателей, но, кроме книг, изданных в ГДР, я в условиях железного занавеса не мог ничего достать. У меня был хороший знакомый, студент Университета Володя, с которым я часто общался. Володя был одним из тех редких счастливчиков, кто в те годы побывал на стажировке на Западе, в ФРГ. Из этой своей стажировки Володя рискнул привезти – не знаю, как ему удалось, – несколько книг.
Одна из них очень заинтересовала меня: карманное издание последней книги Стефана Цвейга «Вчерашний мир: Воспоминания европейца». Уже при первом знакомстве, перелистывая ее, я чувствовал какое-то необъяснимое волнение. Мне показалось, что те отдельные строки, с которыми я впервые знакомился, адресованы именно мне. Я попросил Володю дать мне ее ненадолго, а он, заметив, насколько я потрясен этой книгой, подарил мне ее. Теперь я определенно могу сказать: с прочтения этой книги Стефана Цвейга началось важнейшее событие моей жизни – событие, определившее дальнейшую мою судьбу более чем на три десятилетия. Это было начало истории, которая завершилась здесь, в Вене, в тысяча девятьсот девяносто втором году.
Я не мог читать эту книгу спокойно – я испытывал огромный внутренний подъем, великую радость и ликование от этой печальной, трагической книги. В мою жизнь вошел замечательный собеседник, которого я так долго ждал, – Стефан Цвейг. Он с первой же страницы заявлял о себе, что он еврей, о чем полагалось стыдливо умалчивать. Это слово стояло в одном ряду с такими словами, как «антифашист», «гуманист» и «пацифист». Цвейг приподнял меня как человека, как личность. Казалось, я слышал голос Стефана Цвейга, рассказывающего историю моего народа, размышляющего о трагической безысходности его судьбы, о том, что ни одно его поколение не сумело ответить на вечный вопрос еврейства – вопрос Иова к Богу.
Наверное, уже тогда, при первом прочтении книги, и зародилось во мне страстное желание, а лучше сказать – одержимость познакомить с ней всех, кто читает и мыслит. Появилась конкретная цель – перевести книгу на русский язык, чтобы каждый мог ее прочитать. Тогда я еще не предполагал, что со своим радужным намерением я стоял в самом начале тридцатилетнего пути, наполненного борьбой: поражениями и редкими, приносившими хоть какое-то удовлетворение победами. Но в глубине души я был убежден, что с этого момента я неразрывно связал свою жизнь с этой книгой, что бы ни встретилось на моем пути, что бы ни произошло и что бы временно ни отвлекло меня от этой книги.
А пока мне нужно было еще окончить институт, защитить диплом. Кое-какие планы на будущее у меня имелись – хотя и не очень отчетливые, – но ими пока я мог пренебречь. Все остальное отступило как бы на задний план, но жизнь диктовала свои условия: человек полагает, а Бог располагает. И этот Бог располагался в моем случае не где-то там на небе или в каком-нибудь другом месте бесконечной Вселенной, а в так называемом Большом доме на улице Воинова, о котором в народе говорили, что это самое высокое здание Ленинграда, потому что с него можно было увидеть саму Сибирь-матушку.
Я получил своего рода первый счет за мой отказ сотрудничать с людьми из КГБ, ибо буквально через два дня после получения диплома мне вручили совершенно неожиданную повестку из военкомата. Из всего нашего выпуска повезло почему-то именно мне одному. Оказалось, призывать в армию из Ленинграда особо было некого: шли блокадные годы рождения. Но я был уверен, что мой сверхсрочный призыв был связан отнюдь не с этим трагическим обстоятельством. Так или иначе, но я готов был к выполнению своего гражданского долга. Я, как мне сулили друзья из органов, оказался на Крайнем Севере в пехотном полку, в поселке Алакуртти. Самое ценное в невеликом моем багаже – книга Цвейга. Хотя в тех условиях – под завывание ледяного ветра – рядовому солдату заниматься литературой было противопоказано.
Служба была жестокой и напряженной, и все же я урывал какое-то время – полчаса или час, – чтобы в тусклом свете казармы приблизиться к заветному тексту и сделать пробу перевода то одного, то другого отрывка из книги. Это были звездные часы моей службы, и, как ни странно, если раньше я был захвачен содержанием этой книги, то теперь упивался цвейговским словом, богатством его языка и стилистики, и это скрашивало мне страшные солдатские будни. В те первые месяцы, пока я еще проходил курс молодого бойца, я был в полной зависимости от ефрейторов и сержантов, у которых вызывали раздражение и мое высшее образование, и, конечно, национальность. К тому же в нашей части оказалось довольно много уголовников (солдат из Ленинграда блокадных лет рождения просто не имелось, вот и заменяли чем могли), досрочно актированных для прохождения почетной воинской службы.
Именно в эти годы и зарождалась позорящая нашу армию дедовщина: это уголовники насаждали в армии законы зоны. Не по доброй воле, к примеру, новобранцы меняли свою новую форму на поношенную и дырявую «стариков». Драки в казармах были делом обычным и возникали из ничего, часто вообще без повода. Случались ночные побоища и расправы, но по сравнению с нынешней дедовщиной это были еще цветочки. Если тебе удавалось выстоять и заставить с собой считаться – будь ты хоть трижды татарин или еврей, – то от тебя отступали: с этим лучше не связываться. А что касается лично меня, сказывалось и то, что я был на несколько лет старше. К счастью, далеко не все подонки. Всегда находились парни, готовые прийти на помощь другому. Помню двадцатипятикилометровый марш-бросок на лыжах, при полной выкладке и с оружием. Через семь километров, не больше, я уже выдохся, дальше идти не мог. И вот два вологодских парня подхватили мою амуницию и потащили меня за собой. На кой им сдался ученый еврей? Пусть бы подыхал на снегу!
Тогда же я столкнулся со смертью – не с естественной смертью от старости или болезни, а случайной, нелепой, бессмысленной. Я получил приказ доставить запчасти и продукты со склада, находившегося в тридцати километрах от нашей части. Кроме водителя грузовика, со мной отрядили двух салаг. Один был из Ленинграда, второй – из Москвы, начитанный, очень музыкальный парнишка, с которым я сблизился. На обратном пути, когда мы съезжали с холма, грузовик опрокинулся. Дверца с моей стороны, вероятно, была плохо закрыта, и меня выбросило из кабины. Я повредил ногу. Лежа в высокой траве, я видел, как грузовик несколько раз перевернулся, как в воздухе кувыркались солдаты, которые находились в открытом кузове. Сначала водитель выбрался из кабины, потом, издавая стоны, поднялся с земли ленинградец. Я даже решил, что, слава богу, все обошлось, но москвич лежал неподвижно и как-то странно хрипел. Должно быть, переворачиваясь, грузовик придавил его. Ленинградец, несмотря на свои ушибы, сразу же бросился в часть, до которой было больше пяти километров, и прошло достаточно много времени, прежде чем оттуда пришла машина. Когда москвича укладывали на носилки, он дико кричал. И день и ночь я провел у его постели, но врачи беспомощно разводили руками. Чтобы как-то ему помочь и облегчить страдания, они то и дело вливали в него спирт. Под утро он умер.
Но я, пожалуй, должен еще рассказать о том, что после отбоя в палату вошел старшина-сверхсрочник, в непосредственном подчинении у которого мне посчастливилось пребывать первые месяцы службы. Большой шутник, он не упускал случая, чтобы не напомнить мне очередной гнусной шуточкой о моем антересном происхождении. На этот раз он выглядел по-другому: без обычной наглой ухмылки, в руках большая кружка чистого спирта. И мы с ним выпили этот спирт. Потом он ушел, а я остался, совсем не чувствуя опьянения, только усталость. А уже на следующий день мы вместе со старшиной долго сидели над коротким письмом родителям москвича.