«Чушь, – остановил он себя. – Друг семьи, друг дома, а между домами – океан?»
– Нам это нужно? – повторил он вслух, одновременно додумывая чуть-чуть другое: не насмешка, не розыгрыш ли предложение Левина – с того могло статься. Впрочем, даже если тот и не шутил, Захар Ильич, согласившись, всё равно проигрывал, оттого что проку, в смысле женской заботы, от фальшивого брака ждать не приходилось, а развода в чужом государстве он мог и не добиться. «Ах нет, – спохватился он, – какой развод? Зачем?»
Он решительно не хотел ничего временного, но и всё другое, постоянное, пугало непоправимостью: он мог увязнуть – и пропасть.
– Представь, – продолжал он, – у неё должны быть и дети, и, пожалуй, внуки, и муж (но где же муж?), пусть и бывший, – а она говорит о себе в единственном числе. Как это понимать? Ждать, что она вдруг начнёт вписывать в заявление об отъезде одного за другим всю родню? Тебе, наверно, тоже не понравилось бы жить в таборе. Но и с другой стороны: не стыдно ли будет мне, старику, идти под венец? Не говоря уж о том, что все сразу разоблачат сделку, но – что они скажут о невесте? Нет, на нас с тобой, Фред, и без того свалилось слишком много. Может свалиться. К тому же не исключено, что я рехнулся… И всё-таки: втроём нам было бы легче в дороге.
Положительно, у него не нашлось в этот день иной темы для обсуждения с собакой.
* * *
Не будь собаки, Орочко ни с кем не познакомился бы в поезде, безвылазно просидев в купе в напрасных стараниях понять, что же с ним произошло и как далеко могут завести условности фиктивного брака. На остановках, когда он ухитрялся выводить Фреда, с ним (с псом, скорее) заговаривали по-русски – один человек, другой, такие понятные среди иностранной публики на перроне, – и ему захотелось, чтобы эти один, два, три человека остались его попутчиками до конца дороги. Истинных размеров своей компании он не представлял и поразился, когда на назначенной станции вместе с ним из поезда высадились, загромоздив платформу множеством чемоданов, сумок и картонных коробок, добрых два десятка его соотечественников. Началась неразбериха из-за тележек, на которые можно было бы погрузить скарб, зато вопроса, куда теперь двигаться, уже не возникло, оттого что совсем рядом с группой, на виду стояла крупная блондинка, державшая на древке табличку с надписью кириллицей: «Евреи».
– Вот когда вы пожалеете, что уехали, – сказал Захар Ильич своей спутнице. – Подгонят теплушку и – в Бабий Яр.
– Она и вправду походит на надзирательницу.
Та представилась иначе: комендант (комендант чего – никто не разобрал, но не концлагеря же) фрау Фогель, и была приятно возбуждена – пока не подошла к Орочко.
– Мой Бог! – воскликнула она, обнаружив Фреда. – Что это?
Захар Ильич молча развёл руками.
– Но это невозможно, – развела руками и Фогель.
– Переведите кто-нибудь, – попросил он, и, когда начали переводить, твёрдо заявил, позабыв о стоящей рядом молодой супруге: – У меня больше никого нет.
– Прелестное животное. Сожалею, но я не могу его принять.
– Назад я не уеду.
– Естественно. Но я не знаю, как поступить: это – первый случай… Придётся позвонить руководителю, проконсультироваться: возможно, он разрешит отправить вас в деревню. Идите в автобус.
Что ж, его, по крайней мере, не оставляли на вокзале до отхода обратного поезда.
На улице прибывших ждал автобус с прицепом для клади.
– Видите, – повторил он свою мрачную шутку, – наше добро увезут себе, а нас – прямиком в овраг.
Только сейчас Орочко заметил, как жалко выглядит его багаж: собранные по продуктовым магазинам картонные коробки, в которые оба упаковали посуду и бельё, были у него и у его женщины, разумеется, одинаковыми, но за свои чемоданы, выставленные напоказ посреди перрона, ему впервые стало стыдно: он уложился в два старых фибровых, с железными уголками, оставшихся чуть ли не с военных лет, и сейчас их соседство с другой парой – щегольским кожаным и вторым, мягким, обтянутым нарядной шотландкой, – выглядело странно. «Неправдоподобно, для одной-то семьи», – признал он, тотчас успокоив себя предположением, что замечать подобные несоответствия здесь решительно некому, вернее, незачем, – ошибался, конечно.
Его попутчики были оживлённы, а сам он – подавлен; его не оставили на вокзале, но, не придумав, как обойтись с собакой, могли вернуть туда в любую минуту, лишь бы успеть к обратному поезду. Он лишний раз пожалел о том, что не предусмотрел подарка для тех, от кого зависело его устройство, – не то чтобы забыл или не подумал (живя в бывшем Союзе, где, куда ни глянь, брали взятки либо воровали, о таком нельзя было не подумать), но – не выбрал. Не так давно, он знал, уезжавшие за границу непременно везли с собою фотоаппараты «Зенит» – для взяток или перепродажи с солидной прибылью, – и сам хотел захватить такой же, но ему вовремя открыли, что сегодня эта техника годится на Западе только для музея. Что ещё могло бы послужить хорошим подарком, он не мог себе представить, справедливо считая, что на Западе никого ничем не удивишь. Русской водкой? – но это выглядело бы не очень красиво. Матрёшкой? Он вёз их несколько штук, но считал слишком дешёвыми для его случая сувенирами. Как ни посмотри, он оказывался просителем с пустыми руками.
Когда машина тронулась и Захару Ильичу предстал невероятный до сих пор городской пейзаж с крутыми красными крышами и не поддающимися прочтению вывесками, он подумал, что должен бы ощутить себя отпускником, туристом – но в действительности не мог отделаться от ощущения сделанной ошибки, чреватой то ли тоской, то ли казённым домом. Чуть погодя живописная старинная застройка сменилась кварталами современных зданий, и он понял, что если всё кончится хорошо, ему придётся жить в одной из таких коробок с низкорослыми комнатами. Прикидывая на глаз, Захар Ильич вывел, что, пожалуй, и в хрущобе, где он прожил последние три десятка лет, даже и там потолки были, пожалуй, чуть повыше; для сравнения годилась, наверно, только музыкальная школа, в которой он когда-то учился, а потом учительствовал. Заведение помещалось в износившемся особняке, в котором фортепьянным классам был отведён надстроенный, а потому – неполноценный этаж; впервые поднявшемуся туда ученику показалось, что любой взрослый мог бы не просто достать до потолка кончиками пальцев, но и приложить плашмя ладонь; вышедший из этого мальчика учитель не сумел дотянуться – ни так ни этак. «Иначе я прожил бы свой век, пригнувшись, – подумал он, не печалясь. – А вот моей даме придётся привыкать. Но никакие старые привычки, – продолжал он про себя, не сохранятся в новой жизни, как только поймёшь, что изменившиеся обстоятельства будут сопровождать тебя до конца не воскресной поездки, а – отпущенных на земле дней; предсказать их свойства не взялся бы никто, всё зависело от того, от каких напастей человек бежал и что мечтал приобрести». О нём самом кто-то сказал, вспомнив старую формулу, что он, мол, выбрал свободу, – и оказался неправ, потому что при всех сказанных красивых словах уезжал Орочко вовсе не из высоких соображений, а всего лишь за лучшей жизнью. После пересечения границы он как раз ощущения обретённой свободы или хотя бы непривычной лёгкости немедленно и не испытал, напротив, здесь его что-то угнетало, быть может – неопределённость положения: как-никак, он был ответствен перед чужой женщиной – своей нынешней женой.
– Что это было там насчёт деревни? – наконец поинтересовался Орочко.
– Что Фреда если и примут, то лишь там. Остальное можно домыслить: я буду свинаркой, вы – пастухом. Да не огорчайтесь так: кто знает, где проиграешь, а где – выиграешь?
– Но это же выход! – горячо зашептал он, распаляясь от случайной мысли. – Смотрите, Муся, только и впрямь не попроситесь в свинарки: наоборот, ни за какие коврижки не соглашайтесь ехать со мной. Нам же надо разделиться, и это – шанс.
Идея оказалась на редкость удачной, но оба они узнали об этом не теперь. Отправлять его спутницу прочь из города не было резона, её легко оставили со всей группой, отчего и первые немецкие бумаги выправили ей и Захару Ильичу не как членам одной семьи, а каждому отдельно, и вышло, что они больше не зависели друг от друга.