Я брела по коридору в Розовую комнату и размышляла, не состарилась ли и сама раньше времени. Но открыв дверь и увидев семь восьмидесятилетних, обративших ко мне лица, поняла, что мы все-таки еще не ровесники.
– Ленни! – бросилась ко мне Пиппа. – Смотри!
В углу маркерной доски она прикрепила листок бумаги, на котором написала золотыми чернилами: “Грандиозный замысел Ленни и Марго”, и пронумеровала портрет младенца, сделанный Марго, и ужасный рисунок, где я изобразила кадры видеосъемки своего первого дня рождения.
– Два есть, осталось девяносто восемь! – сказала она и, захватив несколько листов бумаги, пошла за мной к столу.
Марго уже что-то рисовала – кажется, зеркало, отражавшее узорчатые обои на противоположной стене.
Я села рядом, а когда Пиппа умчалась, мы с Марго обменялись улыбками.
– Рассказать тебе историю? – спросила она.
Кромдейл-стрит, Глазго, 1940 год
Марго Макрей девять лет
Как-то раз – дело было в 1939-м, спустя несколько недель после того, как отец поступил в армию, – к нам вдруг явилась моя нелюбимая бабушка. Мама даже вскрикнула, когда, открыв входную дверь в тот сумрачный воскресный день, обнаружила за ней бабушку с чемоданом. Откуда та узнала, что отец ушел на фронт, мама понять не могла. В письме из тренировочного лагеря, располагавшегося близ Оксфорда, отец клялся, что и словом не обмолвился об этом своей матери и понятия не имеет, почему она вдруг возникла у нас на пороге.
Уж и не знаю теперь, за чье благополучие молиться – свое или ваше, – написал он. – Там под раковиной бутылка виски спрятана.
Я видела бабушек в деле и знала, что они добрые, милые и ласковые. Бабушка Кристабель шила ей симпатичные платьица. Мама моей мамы, которая умерла, когда мне исполнилось пять, связала однажды кофту для меня и такую же – для моей куклы, чтобы мы были друг другу под стать.
Но с порога на нас сердито глядела совсем другая женщина.
У моей нелюбимой бабушки были особые духи – только для Иисуса. Их резкий аромат застревал у меня в горле. Каждое воскресное утро у зеркала в прихожей она, собираясь к Иисусу, приводила себя в надлежащий вид. Весьма своеобразный.
Однажды воскресным утром – шел 1940 год, и дни становились мрачнее – я стояла у дверей спальни, навострив уши. И слышала, как бабушка чешет свою гриву. Прямо-таки дерет. Я часто удивлялась, как это она, с такой яростью расчесываясь, не облысела в конце концов.
Мама в кухне бренчала посудой – судя по звукам, сковородкой, с помощью которой она пыталась воссоздать из яичного порошка нечто съедобное.
Я кралась вниз по лестнице, надеясь, что бабушка меня не заметит.
А она пришпиливала к голове воскресную шляпу, закалывая со всех сторон невидимками. И меня пригвоздила взглядом.
Я спустилась и застала маму на кухне. Бледная, осунувшаяся, она стояла, уставившись в сковородку с яичным порошком, и не двигалась с места.
– Он погиб? – спросила я.
Отец в это время был во Франции, и когда я видела мать такой, все внутри переворачивалось: не иначе как телеграмма пришла.
– Нет, – сказала она тихо, не сводя глаз со сковородки.
– Вы говорите об отце? – прокричала из прихожей бабушка – не мигая, она глядела в зеркало и подкручивала ресницы с помощью какого-то жуткого металлического приспособления. – А ведь он, может, и погиб. Лежит на поле боя, разорванный на куски.
Услышав это, мама подняла голову, и я увидела, что веки у нее красные.
– А вам даже недосуг за него помолиться, – продолжала бабушка, зажимая ресницы в металлические тиски.
Мама открыла рот, будто хотела что-то сказать, но, так и не сказав, закрыла.
– Подумать только, – не унималась бабушка, – жена и дочь не могут найти времени, чтобы попросить Господа и всех его ангелов защитить любимого мужа и отца.
Мама отложила деревянную ложку – освободила руки, чтобы слезы утереть.
– Твоему отцу, Марго, теперь один Господь поможет. – Бабушка опустила щипчики для завивки ресниц и, наклонившись к зеркалу, оценила результат своих трудов.
Довольная, вынула из сумочки тонкий флакон с тошнотворными духами и принялась обрызгиваться. Три раза брызнула на левое запястье, три – на правое. Три раза на шею, три – на блузку. Она обрызгивалась и пела. Голос у нее был тонкий, жиденький, но не срывался.
– “Восстань и в латы облачись, Иисусова дружина”.
Мама пошла к буфету за солью и перцем, и по щекам ее снова потекли слезы.
– “Сильна Господней силой ты… ”
Бабушка обрызгала духами волосы, а под конец поля своей шляпы – трижды.
– “… дарованной чрез Сына”.
Мама посыпала яичный порошок солью с перцем и закрыла глаза.
– “Сильна во Господе небесных воинств, Всемогущем”.
Бабушке осталось только приколоть алую брошь на блузку с левой стороны.
Слезы текли все быстрей, мама уже не могла с ними справиться.
Я подошла к бабушке и спросила:
– У тебя есть носовой платок?
Она пошарила в кармане уже надетого длинного шерстяного пальто – любимого пальто моей мамы, затребованного у нее из шкафа, чтобы моя нелюбимая бабушка не мерзла за молитвой. Вынула розовый платок и смятый клочок бумаги. Неприязненно вручила мне платок, а бумажку выкинула в мусорное ведро и спросила:
– На что тебе сдался платок?
– Мама плачет.
Наклонившись к зеркалу, бабушка заглянула в кухню, оценила результат своих трудов.
И, довольная, отправилась в церковь.
Когда она ушла, я достала бумажку из мусорного ведра, развернула. На ней грязноватым отцовским почерком написан был текст маминой любимой песни:
Как я люблю тебя,
Сказать легко —
Так океан глубок
Я разгладила листок, как смогла, отнесла наверх, в мамину спальню, и положила ей под подушку.
Эту любовную записку мы нашли первой.
Оказалось, отец оставил их для мамы повсюду. Спрятал в одной из самых красивых ее туфель на высоком каблуке, прижал банкой в глубине буфета, сунул за книги на полке в гостиной. Вложил между ее любимыми пластинками. В одних он тоже цитировал тексты песен, в других шутил, в третьих – просил его не забывать.
Мама собирала записки и складывала в стеклянную банку с крышкой на туалетном столике. Когда мы находили новую, она улыбалась – как не улыбалась никогда еще в разлуке с отцом. Обнаружив еще одну в нижнем ящике своей тумбочки, я спрятала ее до поры до времени, чтобы мама улыбнулась снова, когда все остальные будут найдены. Или когда придет телеграмма.
Ленни и Новенькая Медсестра
– Что ты там пишешь в блокноте, Ленни?
– В этом? – Я взяла с тумбочки блокнот, а в голове мелькнуло: и когда это она успела заметить, что я нем пишу?
Новенькая Медсестра присела на край моей кровати. Она скинула туфли, и теперь ее ноги в разных носках (один розовый с вишенками, другой полосатый, с мордочкой мопса на пальцах), свесившись, болтались сбоку. Она, разумеется, хотела, чтоб я дала ей заглянуть в блокнот, но я не давала.
– Историю пишу.
– Историю чего?
– Своей жизни. И жизни Марго.
– Ваших ста лет?
– Точно. Хотя писать я начала еще до встречи с Марго.
– Так это, выходит, дневник?
Я покрутила блокнот в руках. Он в глянцевой обложке разных оттенков фиолетового. Заполнять страницы приходится с обеих сторон, я ведь не хочу, чтобы место закончилось раньше, чем дойду до последней, поэтому они морщатся и переворачиваются с хрустом. Иногда я просто так переворачиваю их туда-сюда – этот хруст так приятен.
– Наверное.
– Я тоже вела дневник, – Новенькая Медсестра достала из нагрудного кармана халата леденец, развернула. Протянула мне. Я и забыла, когда в последний раз сосала леденец. Он был со вкусом колы.