– Боярин, здрав будь, – поклонилась, звякнув навесями на очелье. – Я на малое время, уж прости, что так не к месту.
– Иди за мной. – Заметил боярин, что девка сторожится, видать пришла с делом каким и не хочет, чтобы заметили: в одной руке туес, в другой узелок маленький.
Отошли чинными порядком в конюшню. Там окромя Буяна уж и не было ничьих скотин: все под седлом, да на дворе.
– Что ты? – и в глаза ей заглянул.
А там опять сверкание весеннее, будто солнышком пригревает. Аринка взгляда не спрятала, улыбнулась и туесок малый ему протянула:
– Боярин, не сочти за великий труд, отдай Демьяну Акимычу. Ведь пожалел вчера меня, виры большой не стребовал. Тут пряники печатные, как он просил.
Шумской удивился, но туес принял, подвесил на седло Буяна.
– Передам. – Сказал и приметил, что Аришка вроде-как замялась. – Еще что? Для Фаддея подарочек?
И язык прикусил от словоблудия. Ить тьму времени не говорил так по-веселому, аж до улыбки.
– Нет…. Тебе вот, – и тянет ему узел.
Взял, любопытствуя, разметал ткань, а там…хлеб крупчатый, горячий еще. Дрогнуло сердце, не устояло перед такой заботой. Чтоб такие хлеба испечь к утру, надобно всю ночь не спать. А пуще всего изумило – запомнила, что любит он, Шумской.
– Мне-то за что? – старался голос умерить, чтоб не трепыхался.
– За доброту, боярин. Пожалел меня вчера, так чем я отплатить могу? – улыбается, ей Богу, улыбается и без хитрости всякой.
– Сама пекла? – мог бы и не спрашивать: глаза у Арины красные, правда, не спала….
– Сама, боярин, – поклонилась Ариша. – Вира-то с меня, не с холопки, а долги надо отдавать.
И смотрит, словно ласкает. Андрею бы отвернуться, поблагодарив, а он опять загляделся. Если бы не Буян, что заржал тихо и ткнулся мордой в плечо Арины, то так бы и стоял Шумской, глядел на косу золотую, на очелье, что прикрывало высокий белый лоб, да на лицо – тонкое и нежное.
– Хряпа, вот неугомонный! – девушка отпихнула ладошкой настырного коня, засмеялась, но умолкла, опасливо поглядев на Андрея. – Прости, боярин, я коня твоего не порчу, и первая к нему не лезу.
– Уже испортила. – Вроде про Буяна, а вроде и про себя сказал-то.
– Чем же? – и улыбается, окаянная.
А тут еще как назло в малое оконце конюшни солнце заглянуло, облило, окатило Аринку светом своим ярким, будто золотом обдало косу ее, зажгло сиянием нестерпимым.
Шумской отвернулся, сунул узел с теплым хлебом в седельную суму и взлетел голубем на Буяна. Уж оттуда, глядя с высоты на Арину высказал:
– Смотри мне. Сказал же, не спущу.
– Наговариваешь ты на себя, боярин Андрей, – покачала головой: навеси зазвенели, – и на меня.
– Откуда смелая такая, а? – Надо бы брови насупить, и указать славнице простой ее место, а язык иное бает. – Совсем меня не опасаешься?
– Не опасаюсь, боярин.
– А зря, Арина. – С тем словом тронул Буяна и выехал из конюшни в широкие ворота. Уж напоследок не утерпел и оглянулся.
Арина поклонилась, перекрестила его.
– Храни тя Бог, боярин Андрей.
А Шумской сей момент подумал, если уж и сбережет его что-то, так это Аринкино крестное знамение и взгляд глаз ясных, необъяснимого цвета.
И как же так вышло, что в осеннюю реку попал весенний лист? Как окрас-то такой получился, родился? Вот о таком, дурном, думал Андрей, выехав во двор. Принял из рук ближника шелом, кивнул Демьяну, и отправились отрядом вон из крепостицы.
По уряду за воротами столпились семьи рантиков: в поход проводить, вослед поглядеть. Тут и тихий бабий вой, и вскрики ребятишек малых, и разухабистый смех молодых воинов, что удалью похвалялись перед безмужними славницами.
Демьян все башкой крутил, выглядывал. Шумской-то знал кого – Наталью Мельникову, первейшую в Берестово красавицу. Давно уж сох по ней, да девка и сама в его сторону глядела ласково. Токмо какая из них пара, а? Дочь мельника и боярич. Не бывать сему.
– Дёмка, подарок принимай, – всунул Андрей другу своему шебутному туес Аринкин. – Подсластись.
Демьян аж глаза выпучил:
– Да ну! Никак, рыжая расстаралась? Во молодец, девка. Андрюх, а ведь странная она, инакая. Вроде славница, а вроде и нет. Только вот, что скажу, наша девка-то. Разумеет и благодарность, и обращение человеческое. Мне аж жалко ее стало вчера… С того и пряников клянчил.
– Вот и доклянчился. – Андрюха отчего-то не сказал про хлеб, что спекла ему рыжая. – Дурная она, не инакая.
Боярич внимательно оглядел Андрея, приметив, и странное выражение на смуглом лике, и задумчивость, и редкую для Шумского полуулыбку.
– Ага, дурная. С того ты вчерась ее и ослабонил, не иначе как от греха подальше, – ухохотался Дёмка. – О, глякось, вон она сама явилась! Андрюх, вот каково рыжим-то быть? Везде приметные.
Шумской заставил себя сидеть прямо и не оборачиваться.
– Фадя, сюда давай! – крикнул Дёмка братцу. – На, угостись нето.
Фаддей подъехал, и уставился на пряники:
– Рыжая? О, как. Боится, что расскажем, задабривает.
Демка поперхнулся:
– Фадя, вот вроде брат ты мне, с лица мы одинакие, а чтой-то у тебя в башке не то. Одно дурное в людях разумеешь.
– А с чего бы простой девке пряники боярину печь? Знамо дело, опасается.
– Тьфу, долдон. Аж жрать расхотелось. – Демка отвернулся, а Андрей чудом сдержал себя, не наговорил слов обидных бояричу Фаддею.
Малый миг спустя раздался громкий окрик воеводы Медведева:
– Стройсь! – Гомон стих, ратники выстроились походным порядком: каждый по десятку и при хозяевах. – Конь малым ходом! Трогай!
И тронулись, потопали кони, двинулось войско ратное на дело свое боевое, охранное.
Андрей не удержался и оглянулся; заметил боярыню Ксению с Машей, увидел Наталью, мельникову дочь, и ее…рыжую. Стояла рядом с дедом и вослед смотрела. И не кому-то там, а ему. Это Шумской знал наверняка. С того сердце наново трепыхнулось, подсказало – так-то еще никто не провожал в поход, будто благословляя.
Пока тащились обозом до Ржавихи, о многом Андрей передумал. Понял уж, что славница ему нравится, да только одна худоба с того и ничего иного. Взять хучь Демку с Наталкой – никакой радости с их милования, а одна токмо беда.
Шумской муж хоть молодой, а неглупый, вмиг догадался, что надобно прекращать гляделки опасные, и разговоры конюшенные. И все время, пока грузились на ладьи, пока шли тихой глубокой рекой навстречу ворогу, увещевал себя и смог унять трепыхания ненужные. Затолкал мысли о золотой косе и ясных глазах Аришкиных подале, вроде как, излечился.
Утром второго дня похода сошлись в узкой протоке с ляхами и там уж не до девок стало!
Разбойные отряды – дело опасное, в них одни куражливые мужи! Супротив их лихости одна только выучка и помогала. Те-то смерти не опасались, знали, поди, на что идут, а вот ратники свою работу делали, и хотели вернуться по домам и не абы как, а без увечий лишних и с добычей.
Как только в утреннем апрельском тумане проорал дозорный, что ляхи близко, вёсельные вои налегли, поддали ходу, а те, что мечными спали – подобрались и воздали перед боем требы кто кому. Власий Пименов поминал светлых богов, а Еська Сокол молился Богу единому. Но все, как один просили одного и того же – оберега.
Ладейный бой опасный. Беда в том, что тесно на кораблях-то и осклизло. Когда кровища зальет доски ладей, вот тут и берегись-поворачивайся! Оскользнулся, упал, тут тебя и запинают, и не поглядят, что ты боярин, да в доспехе, да крепкий. Андрей, зная про то, измыслил надёвку на сапог. Привязывал веревьем в подошве тонкую досточку ушитую гвоздями – поди опрокинься теперь! Своим бойцам велел так же сделать и в миг, когда вражеские ладьи уж поравнялись с ратнинскими, первым сиганул в самое пекло.
Прошелся Шумской смертельным вихрем по рядам ляшским, даром, что места мало и обоерукому воину развернуться негде! Порубил, порезал, мстя за все и сразу: за грабеж, убийства лютые, за мать, что через них попала в холопство-неволю, за себя, которому жизнь с рождения медом не была. Рубил со злости, но за собой чуял правду, а потому в отчаяние не скатывался.