Например, на меня в четырнадцать лет сильно подействовала концовка «Пармской обители», когда все главные герои вдруг взяли и умерли, в живых остался только симпатичный граф Моска.
«Словом, все внешние обстоятельства сложились для графини как будто весьма счастливо, но когда умер боготворимый ею Фабрицио, проведя лишь год в монастыре, она очень ненадолго пережила его. Пармские тюрьмы опустели, граф стал несметно богат, подданные обожали Эрнесто V и сравнивали его правление с правлением великих герцогов Тосканских. To the happy few».
Отлично помню свои тогдашние мысли. Почему жальчее всех уцелевшего графа? И этот финальный аккорд. Кто тут happy few – те, кто выживают без любви, или те, кто от нее умирают?
В жанре вы совершенно вольны. Курс обучения закончен, у вас полное избирательное право. Голосуйте сердцем.
То же со стилем. На сей раз никому не подражайте и никого не имитируйте. Пойте собственным голосом – по-соловьиному, по-канареечному, хоть по-совиному, только не по-попугайски.
Этот, десятый текст должен получиться неповторимо вашим. Считайте его дипломной работой.
Роуэн
Рассказ
У Всевышнего всё круглое. Эта простая великая истина открылась пастору Микиферу Элфери лишь на склоне лет. Жить на свете нужно долго, лишь тогда у человека, взыскующего истины, есть шанс дожить до мудрости, то есть до понимания простых великих истин.
Почему круглое? Быть может потому, что Господь ко всякой своей твари равно близок – как центр к любой точке окружности. А может быть, есть на то у Него иные резоны, нашему разуму недоступные. Но Солнце с Луной круглые и ходят по кругу. Земля тоже шар. Если, не сбиваясь с прямого пути, двигаться по нему в одну сторону, прибудешь туда, откуда вышел. То же и с сутками, и с временами года, и с нашей жизнью, которая, коли прожить ее сполна, из потемков младенчества исходит и в потемках старческого забытья растворяется. Всё, всё возвращается к своему началу.
По утрам преподобный всегда сидел у окна и смотрел в сад, думал неспешные думы, вспоминал прожитое, потерянное и обретенное. Провидение наградило его редким даром – покойной старостью. В окне было понизу всё отрадно зеленое, поверху приятно голубое, и плавному течению мысли мешало только алое пятно в левом верхнем углу. Там за стеклом покачивалась усыпанная ягодами ветка дерева роуэн. А может быть, не дерева – куста. Всю свою жизнь реверенд провел в чтении и в размышлении над прочитанным, на изучение второстепенностей вроде ботаники досуга у него не было. Не все ль равно – куст, дерево? От раздумий отвлекал не роуэн, а копошение обветшавшей памяти. У настырного растения имелось некое другое имя, которое почему-то нужно было вспомнить, а оно никак не вспоминалось.
Близко и гулко ударил колокол, извещая прихожан, что через час начнется воскресная служба. Еще год назад реверенд встал бы и неторопливо приступил к подготовке: облачился бы в сутану, торжественно прошел бы через двор к храму, проверил бы, всё ли там в порядке. А ныне он был в отставке и мог сидеть в праздности, сосредоточенно щурясь на гроздья ягод.
По указу короля Чарльза Второго, благослови его Боже, уходящим на покой священникам полагались пенсия и кров до окончания земных дней. Новый пастор, которого мистер Элфери когда-то крестил младенцем, был к пенсионеру почтителен и не обижался, что тот занимает самую светлую комнату ректория, не торопил помирать.
Уилл Барретт был хороший молодой человек. Невежественный, как всё это несчастное поколение, выросшее в пуританские времена, но пытливый. Бог даст, со временем всему научится.
Перед службой Барретт всегда заглядывал к старику. Зашел и теперь, уже в стихаре, но еще без типпета на плечах.
– Преподобный отец, у меня вопрос. Можно?
Англиканский священник[113]
Старик улыбнулся. Когда Уилл готовил проповедь, у него всегда возникали вопросы. Утренние воскресные беседы перед службой вошли у обоих в привычку.
– Я вас никогда про это не спрашивал, но сегодня я буду обличать папистов за то, что они молятся на латыни. Нашел в «Первом послании к коринфянам» уместное речение: «Когда я молюсь на незнакомом языке, то хотя дух мой и молится, но ум мой остается бесплоден». И вдруг вспомнил, что вы родом московит. Что ж это вы – раньше молились Господу по-московитски?
Светлые ресницы испуганно заморгали – не дерзко ли было сказано.
– Не по-московитски, а по-русски. Страна, где я родился и вырос, называется «Руссия», и язык там русский. Это я здесь Микифер Элфери, а природное мое имя Никифор Алферьев.
– Руссия это где? – спросил питомец серой кромвелевской эпохи. Беднягу не учили ни географии, ни истории, только Закону Божию.
– Вон там, – показал реверенд в сторону, откуда светило солнце. – Две тысячи миль отсюда.
– Как же вам пришло в голову пуститься в столь дальнюю дорогу?
– Меня никто не спрашивал. В Руссии не заведено спрашивать. Приказали – и поехал. Родные провожали меня, как на кладбище. Отец заказал в церкви отпевание. Это у нас в Англии заморские путешествия обычное дело, а русские ни тогда, ни теперь в чужие страны не ездят.
Старик замолчал. Ему – через годы, через моря – послышался вой: «Микишенька-а-а-а!», привиделось женское лицо – неотчетливое, расплывающееся сквозь слезную пелену. Раньше, в первые английские годы, он часто видел мать во сне, потом перестал, и лицо забылось.
– Кто же вам приказал отправляться в наши края? – спросил Уилл, которому хотелось слушать дальше.
– Тогдашний король, у русских он называется «царь». Мне и еще трем отрокам.
– Сам король? – поразился молодой пастор.
А мистер Элфери был уже не в заставленной книгами уютной комнате, освещенной утренним солнцем. Он прикрыл глаза и увидел перед собой, как въявь, высокого сутулого человека с усталыми, все на свете повидавшими глазами, смотревшими в самую душу.
*
Глуховатый голос, привыкший к тому, что ни одно произнесенное им слово не будет упущено, говорил проникновенно, ласково. И правда ведь, шестьдесят с лишком лет миновало, а ни единое слово не забылось.
– Вы отныне не дети боярские, вы мои дети. Отправляю вас за море с надеждой, а ждать буду с великим чаяньем. Учитесь всему, что нам на Руси пригодится. Мотайте на ус, когда он у вас вырастет. – Голос смягчился от улыбки, крепкая рука в разноцветных перстнях коснулась холеной полуседой бороды. – Отправляю вас птенцами, возвращайтесь лебедями. Отучитесь в тамошних школах, университетами называемых. Бог даст, будут и у нас на Москве такие. Вы мне их и обустроите…
–. Что? – переспросил реверенд, очнувшись. – Как звали короля? Его звали Борисом. Великий был государь, но несчастливый.
– Почему несчастливый?
– Прогневался на него Всевышний. А может быть, не на него, а на всю Руссию. Через два года – я еще в Кембридже не доучился – короля Бориса призвал Господь, а на его королевство обрушил египетские казни: голод, мор, восстания и нашествия. Скоро от городов остались одни головешки, а потом не стало и самой Руссии. В год, когда я поступил в магистратуру, Москву завоевала Польша, и польский король посадил на русский престол своего сына.
– Где это – Польша? – захотелось узнать слушателю, но рассказчик смотрел не на него, а в окно и говорил, похоже, сам с собой.
– Тогда-то и переменил я русскую веру на английскую, ибо увидел, что моя прежняя родина Господу досадна и что быть тому месту пусту… Ни разу с тех пор не молился я на прежнем языке, раз русские молитвы до Бога не доходят.
– А что сталось с вашими товарищами? С теми, что прибыли в Англию вместе с вами?
Их тоже старик сейчас увидел, всех троих. Щекастого румяного Федьку Костомарова, мечтавшего о том, чтобы выслужиться в дьяки. Черноглазого Софоньку Кожухова, мечтавшего о злате и яхонтах. Юркого Казаринку Давыдова, мечтавшего повидать не только тридевятые, но и тридесятые царства. Никифорка тоже мечтал – о том, что однажды разгадает главную тайну бытия, потому что не может же быть, что никакой тайны нет, а всё происходит само собой, безо всякого смысла.