Ибо Дэйзи была молода, а искусственный мир, в котором она жила, наполняли орхидеи, приятный, веселый снобизм, оркестры, которые определяли ритм каждого года, подытоживая в новых мелодиях печаль и вседозволенность жизни. Ночи напролет завывали саксофоны, выводя лишенные надежд комментарии «Бил-стрит блюза» к жизни, и сотни пар серебристых и золотистых туфелек шаркали, поднимая посверкивавшую пыль. В серый час чаепитий всегда находились гостиные, которые без устали сотрясал этот негромкий сладкий озноб, и юные лица плыли там и сям по воздуху, как лепестки роз, сдутые грустными трубами.
С наступлением очередного сезона Дэйзи вновь начала вращаться в этой сумеречной вселенной; и неожиданно у нее вновь стало что ни день назначаться по полудюжине свиданий с полудюжиной мужчин, и она засыпала лишь на рассвете – в бусах и смятом шифоне вечернего платья, и орхидеи умирали на полу возле ее кровати. Но все это время что-то в ней кричало, требуя, чтобы она приняла решение. Ей хотелось теперь, чтобы ее жизнь приняла какую-то форму, немедленно, чтобы некая сила – любви, денег, неистребимой практичности – заставила ее решиться на то, к чему довольно было лишь протянуть руку.
И в середине весны сила эта явилась в обличье Тома Бьюкенена. И в личности его, и в положении, которое занимал он в обществе, присутствовала благотворная цельность, льстившая Дэйзи. Нечего и сомневаться, она и боролась с собой, и испытывала определенное облегчение. Письмо ее достигло Гэтсби, когда он был еще в Оксфорде.
Над Лонг-Айлендом уже загорался рассвет, мы прошлись по первому этажу, открывая окна, наполняя дом то серым, то золотистым светом. Резкая тень дерева на росе, призрачные птицы запевали в синеватой листве. В воздухе ощущался не так чтобы ветер, но неторопливое, приятное движение, обещавшее чудный, прохладный день.
– Не думаю, что она когда-нибудь любила его. – Гэтсби, отвернувшись от окна, с вызовом взглянул на меня. – Не забывайте, старина, она очень волновалась вчера. Он запугал ее своими словами, попытками выставить меня дешевым жуликом. И она едва понимала, что говорит.
Он, помрачнев, опустился в кресло.
– Конечно, она могла любить его минуту-другую, когда они только еще поженились, – и одновременно любить меня, гораздо сильнее, понимаете?
За чем последовало замечание совсем уж удивительное.
– Как бы то ни было, – сказал он, – это ее личное дело.
Что мог я вывести из этого? – разве что заподозрить наличие некой неизмеримой глубины в представлениях Гэтсби об их любви.
Он возвратился из Франции, когда свадебное путешествие Дэйзи с Томом еще продолжалось, и потратил остатки армейского жалованья на горестную поездку в неодолимо влекший его Луисвилл. Провел там неделю, бродя по улицам, помнившим звук их общих шагов в ноябрьской ночи, посещая глухие окраинные уголки, в которые они приезжали на ее белой машине. Так же, как дом Дэйзи всегда казался ему более загадочным и веселым, чем все остальные, сложившийся у Гэтсби образ самого города был пропитан, хоть Дэйзи его и покинула, меланхолической красотой.
Уезжая, он не мог отделаться от мысли, что если б искал поусерднее, то нашел бы ее – что он бросает Дэйзи на произвол судьбы. В сидячем вагоне – денег у Гэтсби практически не осталось – было жарко. Он вышел в тамбур, двери которого были открыты, опустился на откидное сиденье, и вокзал отскользнул назад, и тыльные фасады незнакомых домов поплыли мимо него. Затем поезд выбрался в весенние поля, и там за ним с минуту гнался желтый трамвай, наполненный людьми, каждый из которых мог когда-то увидеть на той или иной улице бледное, волшебное лицо Дэйзи.
Поезд повернул и теперь уходил от садившегося солнца, благословлявшего, казалось, оставленный Гэтсби город, в котором она появилась на свет. В отчаянии он протянул руку, словно пытаясь схватить клок воздуха, сберечь кусочек тех мест, где она любила его. Но поезд шел уже слишком быстро, все размазывалось перед глазами Гэтсби, и он понял, что потерял эту часть своего прошлого, самую чистую и самую лучшую, навсегда.
Когда мы покончили с завтраком и вышли из дома, чтобы посидеть на террасе, было уже девять. За ночь погода резко переменилась, в воздухе запахло осенью. Вскоре к подножию лестницы подошел садовник, единственный из прежних слуг Гэтсби, кто сохранил свое место.
– Я собираюсь спустить сегодня воду в бассейне, мистер Гэтсби. Скоро нападают листья, а они могут трубы забить.
– Только не сегодня, – ответил Гэтсби. И повернулся ко мне с таким лицом, словно хотел извиниться за что-то. – Знаете, старина, я за все лето так в бассейне и не поплавал.
Я посмотрел на часы и встал.
– До моего поезда осталось двенадцать минут.
Ехать в город мне не хотелось. Работник из меня в тот день был никакой – а главное, я не хотел оставлять Гэтсби одного. Я пропустил и этот поезд, и следующий, но потом все же заставил себя уйти.
– Я вам позвоню, – сказал я на прощание.
– Позвоните, старина.
– Около полудня.
Мы медленно спустились на две ступени.
– Наверное, и Дэйзи тоже позвонит.
Он смотрел на меня встревоженно, словно ожидая подтверждения.
– Наверное.
– Ну – до свидания.
Мы пожали друг другу руки, и я пошел к моему дому. Но перед самой живой изгородью вспомнил кое-что и обернулся.
– Вся эта публика – сущая дрянь, – крикнул я через лужайку. – Вы один лучше их всех, вместе взятых.
Я и поныне рад, что сказал это. То был единственный комплимент, какой получил от меня Гэтсби, поскольку я с самого начала и до конца относился к нему неодобрительно. Услышав мои слова, он вежливо покивал, но затем лицо его расплылось в лучезарной, понимающей улыбке – как будто мы с ним давным-давно с восторгом сошлись на этом. Роскошный, обратившийся, впрочем, в отрепья розовый костюм Гэтсби красочным пятном светился на белых ступенях, и мне вспомнилась трехмесячной давности ночь, когда я впервые попал в это несостоявшееся «родовое поместье». На лужайке, на подъездной дорожке теснились тогда люди, строившие догадки о его растленности, – а он стоял на этих самых ступенях, храня в душе нетленную мечту, и махал им на прощание рукой.
В тот раз я поблагодарил его за гостеприимство. Мы вечно благодарили его за гостеприимство – и я среди прочих.
– До свидания! – снова крикнул я. – Завтрак был замечательный, Гэтсби.
В городе я потратил какое-то время на составление нескончаемого списка котировок ценных бумаг, а потом заснул в моем вращающемся кресле. Перед самым полуднем проснулся в испарине – разбудил телефон. Я услышал голос Джордан Бейкер, она часто звонила мне в это время, поскольку иначе ее, сновавшую вечно меняющимися маршрутами между отелями, клубами и домами знакомых, уследить было невозможно. Обычно голос ее, звучавший в трубке, был чист и спокоен, и мне, слушавшему его, начинало казаться, что он долетает через окно моего офиса с покрытого дерном поля для гольфа, но в то утро в нем ощущалась сухая резкость.
– Я уехала из дома Дэйзи – сейчас в Хемпстеде, а после полудня отправлюсь, наверное, в Саутгемптон.
Надо полагать, дом Дэйзи она покинула из деликатности, однако меня этот поступок раздосадовал, а от следующих ее слов я и вовсе оцепенел.
– Этой ночью ты вел себя не очень-то любезно.
– Мне было не до любезностей.
Молчание. Затем:
– Впрочем… мне хочется увидеть тебя.
– Мне тоже.
– Допустим, я махну рукой на Саутгемптон и приеду после полудня в город.
– Нет… после полудня не получится.
– Ну хорошо.
– После полудня я не смогу. Есть разные…
Какое-то время мы проговорили таким манером, а потом разговор вдруг прервался. Не помню, кто из нас с резким щелчком повесил трубку, но помню, что меня это не взволновало. Не мог я в тот день беседовать с ней за чашкой чая, даже если это означало, что побеседовать нам на этом свете больше не доведется.
Через несколько минут я позвонил Гэтсби, у него было занято. Я звонил еще четыре раза, и, в конце концов, отчаявшаяся телефонистка сказала мне, что линию не велено занимать: ждут междугороднего с Детройтом. Я взял расписание поездов и обвел кружком тот, что уходил в три пятьдесят. А после откинулся на спинку кресла и попытался привести мысли в порядок. Было ровно двенадцать.