Я задержался в ту ночь допоздна. Гэтсби просил меня подождать, когда он освободится, и я сидел в парке, пока с темного пляжа не прибежала непременная компания озябших, восторженных купальщиков, пока наверху, в комнатах для гостей, не погас свет. Когда он наконец спустился по ступенькам, скулы выступали на его загорелом лице с необычной резкостью, а усталые глаза словно светились.
– Ей не понравилось, – сразу сказал он.
– Конечно, понравилось.
– Не понравилось, – упорствовал Гэтсби. – Она скучала.
Гэтсби замолк, и я понял, что он неимоверно подавлен.
– Я сознаю, какое огромное расстояние нас разделяет, – сказал он. – Мне так трудно добиться, чтобы она уступила мне.
– Вы говорите о вашем с ней танце?
– Танце? – Он щелкнул пальцами, отбрасывая все танцы, в каких когда-либо участвовал. – Танцы не имеют никакого значения, старина.
Он хотел, ни больше ни меньше, чтобы Дэйзи пошла к Тому и сказала: «Я никогда не любила тебя». А после того, как она уничтожит этой фразой четыре года супружеской жизни, можно будет заняться делами более практическими. И одно из них таково: когда она получит свободу, оба вернутся в Луисвилл и поженятся, и он повезет Дэйзи под венец из ее дома – как то и было задумано пять лет назад.
– Да только она не соглашается, – сказал Гэтсби. – А прежде соглашалась на все. Мы с ней часами говорили об этом…
Он не закончил и стал прохаживаться вперед-назад по обезлюдевшей дорожке, которую усеяли яблочная кожура, выброшенные гостями сувенирчики и растоптанные цветы.
– Не стоит просить ее слишком о многом, – наконец решился я. – Прошлое невозвратимо.
– Невозвратимо? – неверяще воскликнул Гэтсби. – Еще как возвратимо!
Он диковато поозирался по сторонам – как будто прошлое затаилось где-то здесь, в тени его дома, но только в руки не дается.
– Я собираюсь сделать все таким, каким оно было раньше, – сказал он и решительно покивал. – Она еще увидит.
Гэтсби долго распространялся о прошлом, и я понял: ему хочется восстановить что-то, быть может, некую идею, образ его самого, входивший когда-то в состав его любви к Дэйзи. С той поры жизнь его запуталась, лишилась порядка, но если он сможет однажды вернуться в определенное место, туда, где все началось, и не спеша осмотреться там, то сможет и понять, чего ему теперь не хватает…
…Одним осенним вечером пятилетней давности они шли по улице, на которую падали листья, и дошли до места, где деревьев не было и тротуар белел под светом луны. Там они остановились и повернулись друг к дружке. Ночь, надо сказать, была прохладная, пропитанная таинственным волнением, какое возникает лишь при двух больших годовых переменах. Мирные огни в окнах домов что-то мурлыкали темноте, в небе суматошились звезды. Краем глаза Гэтсби заметил, что плиты тротуара образуют на самом-то деле лестницу, которая поднимается к потаенному месту над деревьями, – он мог бы взобраться по ней, если бы взбирался один, а оказавшись там – припасть к сосцам жизни и глотнуть бесподобного млека чудес.
Белеющее лицо Дэйзи приближалось к его лицу, сердце билось быстрее, быстрее. Гэтсби знал: стоит ему поцеловать эту девушку, и его несказанные видения навеки обручатся с ее бренным дыханием, и мысли никогда больше не смогут лететь стремглав, как у Бога. И потому он ждал, дольше, чем следовало, вслушиваясь в гудение камертона, ударившего по звезде. А после поцеловал ее. От прикосновения его губ она раскрылась перед ним, как цветок, и претворение совершилось.
Все, что он говорил, и даже его ужасающая сентиментальность напоминали мне что-то – неуловимый ритм, обломки утраченных слов, слышанных мною где-то давным-давно. На миг некая фраза попыталась сложиться прямо на моем языке, губы мои разделились, точно у немого, – так, словно им приходилось бороться не только с порывами испуганного воздуха, но и с чем-то другим, много бóльшим. Однако они не издали ни звука, и то, что я почти вспомнил, стало неизъяснимым уже навсегда.
Глава седьмая
И вот в одну из субботних ночей, как раз в ту пору, когда возбуждаемое Гэтсби любопытство достигло высшего накала, огни в его поместье не загорелись – он покончил с карьерой Трималхиона[18] – так же необъяснимо, как начал ее. Лишь постепенно стал я замечать, что машины, которые с надеждой сворачивали на его подъездную дорожку, останавливались у дома всего на минуту, а затем обиженно уезжали прочь. «Уж не заболел ли он часом?» – подумал я и пошел к нему, проверить, и незнакомый мне дворецкий с самой злодейской физиономией подозрительно сощурился на меня, стоя в двери.
– Не заболел ли мистер Гэтсби?
– Не-а… – Он помолчал и добавил неторопливо и нехотя: «сэр».
– Он давно не выходит из дома, вот я и забеспокоился. Скажите ему, что заходил мистер Каррауэй.
– Кто-кто? – переспросил грубиян.
– Каррауэй.
– Каррауэй. Ладно, скажу, – и захлопнул дверь.
Моя финка известила меня, что неделю назад Гэтсби поувольнял всех своих слуг и нанял с полдюжины других, которые в деревне Вест-Эгг никогда не показываются, тем самым лишая тамошних лавочников возможности подкупить их, а все свои скромные заказы делают по телефону. Посыльный продуктового магазина сообщил, что кухня дома Гэтсби стала похожей на хлев, и общественное мнение деревни постановило: эти новички никакие не слуги.
На следующий день мне позвонил Гэтсби.
– Уезжать собираетесь? – поинтересовался я.
– Нет, старина.
– Я слышал, вы всех слуг уволили.
– Мне потребовались такие, что сплетничать не станут. Ко мне довольно часто заезжает после полудня Дэйзи.
Стало быть, весь его караван-сарай обрушился, точно карточный домик, под ее неодобрительным взглядом.
– А это люди, за которых просил Вольфшайм. Они – братья и сестры. Раньше держали маленький отель.
– Понятно.
Звонил он по просьбе Дэйзи – не приеду ли я завтра на ленч в ее дом? Там и мисс Бейкер будет. Через полчаса позвонила сама Дэйзи и, как мне показалось, испытала облегчение, услышав, что я приеду. Затевалось что-то серьезное. Хотя я все же не мог поверить, что они выбрали этот случай, чтобы устроить сцену – и особенно ту, душераздирающую, о которой Гэтсби мечтал при мне в парке.
Следующий день выдался опаляющим, едва ли не последним из таких и определенно самым жарким за то лето. Когда мой поезд вышел из туннеля под солнце, только пышущие жаром гудки «Национальной бисквитной компании» и нарушали словно закипавшую на медленном огне полуденную тишь. Сплетенным из соломы сиденьям вагона оставалось до самовозгорания всего ничего; сидевшая рядом со мной женщина в белой блузке с длинным рукавом некоторое время деликатно потела, но когда под ее пальцами начала намокать газета, неутешно вскрикнула и, утратив все надежды, откинулась на раскаленную спинку своего сиденья. Плоская сумочка ее плюхнулась на пол.
– О господи! – ахнула женщина.
Я не без труда нагнулся, поднял сумочку и протянул ее хозяйке, держа за самый уголок, дабы показать, что никаких злодейских замыслов на ее счет не питаю, – однако все мои соседи, включая и хозяйку сумочки, в них-то меня и заподозрили.
– Жарко! – повторял, увидев очередное знакомое лицо, проверявший билеты проводник нашего вагона. – Ну и погодка! Жарко! Жарко! Жарко! Вот жарища-то, а? Жарко, верно? Вот так…
Мой сезонный билет вернулся ко мне с темным следом его пальца. И кому в такую жару дело, чьи распаленные губы он целует, чья щека увлажняет нагрудный карман его пижамы – тот, под которым бьется сердце.
…По вестибюлю Тома Бьюкенена гулял сквознячок, донесший до меня и Гэтсби, ожидавших у двери, треньканье телефонного аппарата.
– Тело хозяина? – проревел в рожок аппарата дворецкий. – Простите, мадам, но его мы вам предоставить не можем. В такую жару до него и дотронуться страшно!
На самом-то деле он сказал:
– Да… да… я посмотрю.
Он повесил слуховую трубку на аппарат и направился к нам, чтобы взять наши канотье. На лице его поблескивал пот.