Одевая старую косматую шапку, Михась на выходе услышал отголосок разговора полицейского и высокого чина: скоро стоит ожидать немецкий автоматчиков, они прибудут сегодня и оперативно прочешут леса. Иными словами, в село направлен карательный отряд для ликвидации партизанщины.
Старик побрёл по главной улице, свернул в проулок. Закурив, замер у старой ветлы, склонившей ветви у оврага. А ведь ему сюда и не надо было, однако ноги почему-то привели. Здесь парнем он встречался с Петруней, и даже в те дни ветла была старой. Присев у широкого ствола, они в обнимку встречали рассвет. Было это в какой-то до бесконечности отдалённой, словно и не его, жизни. Он снова видел себя молодым, её – смеющейся. Вот по этой дорожке они бегали на дальние болота за клюквой. Помнился случай, когда он угодил в трясину, и Петруня, схватив корявую ветку, тянула его со стонами и плачем. Потом долго дышали и, побросав небольшие корзины (их называли кошики), едва переставляли ноги, ковыляли домой, подальше от гиблых мест. Сырые, грязные, они вышли к деревне и тогда, именно тогда крепко поцеловались. Ни до, ни после Михась не испытывал ничего подобного, щемящего и радостного одновременно. Ведь она, именно она спасла его, и глубина этой мысли только после долгого поцелуя поразила его.
– Сходили за ягодой, – выдохнул он тогда.
– Мамка за кошики лаяться начнёт! – только и сказала она.
Ну и пусть, что ж теперь, подумал он в ту минуту, корзинкам потерянным он придумает, как найти замену. Сам, если надо будет, научиться плести, благо, вётел растёт много, прутьев сколько хочешь.
– Не плачь! – сказал он тогда.
И вот он, спустя годы, вновь стоит у ветлы. Там, где они встречались.
И почему-то только теперь, когда нахлынули и обдали жаром прошлого воспоминания, Михась осознал простую мысль. Она была страшна в этой простоте, но уже не пугала. Жизнь прошла. Она вся – там. Ни сейчас, ни впереди уже ничего нет. Это не жизнь уже. Незачем уже гнаться, ничего не исправить. И уж что он точно теперь не станет делать, так это ходить по дворам, мучить себя и людей, собирать треклятые налоги. Михась докурил, сплюнул, и, подойдя к неуклюже выпирающему из земли, словно голое колено, корню ветлы, положил книгу учёта. Посмотрев на пепельное небо, пошёл дальше. Думать о том, что за оставленную книгу его могут расстрелять, что любой из крестьян заплатит щедро, лишь бы в столбцах напротив его домовладения стояли «правильные» цифры…
Он брёл домой, вспоминая, с каким трудом добился, чтобы отец позволил взять в жёны Петруню. Девушка из нищей семьи, им не ровня – у них ведь тогда ещё мельница была. Батька не сразу, не вдруг, но смилостивился. Видать, учёл в уме то, что девка скромная и работящая, а это, пожалуй, важнее всего. Правда, со сватами так и не сдружился, в помощи не отказывал, зерна или муки давал, но тепла и дружбы меж ними не водилось. Да что уж старое поминать.
Он вновь обернулся к старой некрасивой ветле. Дерево напоминало его жизнь.
– Хоть бы молния тебя сразила, а то всё стоишь! – сказал Михась.
– Ирод, хайло проклятое, кабы провалиться тебе! Креста на тебе нет! Да как ты только можешь так! – бабка Лукерья бежала с криком. Поначалу староста решил, что ругань обращена к нему. Ведь выгребли полицаи все её запасы, оставив её и внучку ни с чем. Она плакала, а Михась только мычал и записывал тогда в толстую книгу. Ну и пусть ударит его, прямо сейчас, и прямо по щекам! Что делать ему. Извиняться не стает, глупо и поздно.
Но отчаянный вопль относился не к нему. Полицай Троха волок, ловко ухватив за косы, девчушку Просю – внучку Лукерьи. Она отчаянно скулила, пыталась укусить крепкую руку, но лишь хваталась за подвёрнутый рукав и белую полицейскую повязку. Лукерья семенила на подогнутых ногах. Трохе это надоело, он обернулся и сказал с привычной улыбкой-гримасой:
– Коли сейчас же не успокоишься и не пойдёшь домой, застрелю!
На Михася же он посмотрел как-то по-другому, внимательно, словно оценил и отметил что-то важное:
– Отпусти девку, не бери грех! – неуверенно сказал староста и снял шапку.
– А что, староста, давай вдвоём курочку-молодицу перьев лишим? Тряхнёшь стариной? Иль ты только по баранам теперь охоч?
– Дурень ты, – прошептал Михась. Зачем и куда тянул полицай Просю – понятно. Насиловать без повода сотрудник полиции не мог, немцы установили жёсткие правила. Жестокость без объяснимых причин каралась новой властью. Значит, повод был. Чтобы так показательно, по улице тянуть за волосы, только одна причина – выявлена связь Проси с партизанами. Тут уж делай с человеком, что хочешь. А лучше устрой показательную расправу, чтоб другим неповадно было. Немцы весьма ценили, например, когда пособников вешали в центре села и не снимали труп пару-тройку дней.
Значит, пропала девка, подумал Михась.
Лукерья упала, вернее, тяжело повалилась. Троха не обернулся, девушка перебирала ногами, уже не пытаясь укусить. Михась подошёл: Лукерья, сникнув, напоминала неполный мешок картошки, лица не различить в лохмотьях. Тронул за плечо:
– Не плачь, может, не будет он…
– Пошёл от меня, приспешник, враг проклятый! – Лукерья лежала в пыли, кряхтела, а потом перестала дышать. Старик потрогал её – тело обмякло.
«А будет только лучше!» – вспомнились залысина, птичье лицо и тёплый, как свжие помои, голос человека из конторы. Впрочем, человека? Кто здесь ещё остался им?
Михась бросился было догонять, окликнул, Троха обернулся:
– Тебе что?
– Не дозволю так, я – староста.
– Ты не староста, ты – старый, – засмеялся полицай. – А что пытался заступиться за бандитскую памощницу, про это доложу начальству. Борьба с партизанщиной – наша задача, вот и не лезь не в своё!
«Загубит ведь Проську», – подумал только он. Ноги стали непослушными, бессилие охватило его.
Михась с трудом доковылял до дома и скрылся там, словно тень. Никто не видел, как в сумерках, едва отдышавшись, он подошёл к иконе и долго стоял. А затем, найдя в сенцах топор, стал ломать кросны, тонкие дощечки стонали под острым напором. Старик отрывал детали, словно вырывал по живому руки и ноги. Прошлое, каким бы оно ни было, больше не будет мучить его.
Он сел на топчун, закурил ошалело. От плотно набитой печи шёл жар – детали станка вспыхнули дружно. Михась ещё раз перевёл глаза на икону, и впервые понял, что Богородица, только она единственная была с ним всё это тёмное время. И смотрела тепло, с любовью, ни за что не осуждала.
А он, быть может, впервые в жизни, плакал… Тяжело, навзрыд, прощально.
4
Ближе к вечеру Мицкевич и Колдун отправились в путь. Они обогнули опушку, высокой стеной чернел лес, пахло сыростью и хвоёй. Алесь хорошо относился к Апанасу, уважал его. Но всё же хотел бы, чтобы с ним шёл человек, с которым можно поговорить. Впрочем, онемевший старик был самым лучшим слушателем, понимающим. Вот только ответить не мог.
– Ждите, скоро будет баран! – сказал Алесь весело, отправляясь из лагеря.
– Быстрее возвращайтесь! – ответил тогда командир. – Потом пойдём вглубь, найдём дорогу в партизанскую пущу!
Они всё ещё верили, что сумеют найти путь и соединиться с большим партизанским отрядом. По расчётам Савко, он находился вёрст на двадцать вглубь леса. Игнат в последнюю минуту снова хотел остановить старика и парня, сказать – чёрт с этим бараном, нужно уходить. Но не стал. К тому же, если всё сложится хорошо, они вернуться через пару часов. О том, что может быть засада, не хотелось и думать.
То, что к крайним дворам в Белых мхах подъезжали мотоциклы и бронемашины карателей, намеренных прочесать все леса в округе, он, конечно, знать не мог… Командир склонился над трофейной картой, где знакомые названия были на вычурном немецком языке, и, вздохнув, прошептал:
– Не нужно было слушать мальца…
Но оставалось только ждать. Он вновь и вновь взвешивал решение, и понимал, что от успеха зависел весь отряд.
Старик и парень свернули в чащу молодого осинника и брели без троп и дорог. На полпути отдохнули, закусив лепёшками. Колдун сопел, пережёвывая хлебный мякиш беззубым ртом. Алесь огляделся и подумал, как сильно надоел ему этот проклятый лес, болота. Ветер донёс запах далёкого жилья. Захотелось поесть от души, потом в баню и в тёплую постель. Об этом он сказал старику, но тот лишь почесал косматую бороду и крякнул. Эх, когда это теперь будет, чтобы отдохнуть в сытости, поспать глубоко и без тревоги, и будет ли вообще. О своём выборе стать партизаном он никогда не жалел. Можно было бы жить в полном уюте – для этого нужно было идти служить в полицию. Но о таком раскладе он и думать не хотел, ненавидя всех, кто прислуживал немцам. Алесь недолюбливал всех сельчан за то, что жили и не сопротивлялись, поэтому, если бы дали приказ сжечь дотла Белые мхи, он бы вызвался исполнять. Разве что жалко Просю. Её он сначала отвёл бы куда-нибудь, уберёг, а остальных бы…