Возможно, Лесков здесь еще и каламбурит – получается, что батю бьют.
Правда, неясно, спит ли грамматик, чью белокурую голову погладил отец, или зубрит латынь. А может, он нарочно проснулся, чтобы повторить урок? Положим, что так. Но важнее другое: оба мальчика заучивают непонятную абракадабру, никак не связанную ни с их нынешней, бурсацкой, ни с будущей пастырской жизнью, да даже и к латыни имеющую отдаленное отношение.
Форма «батю бато», вероятно, отсылает к латинскому глаголу battuo — бить, избивать. Семинарист явно заучивает основные формы этого глагола, но в загадочном порядке и с искажениями: «батю» – это, возможно, форма прошедшего времени bat(t)ui и означает «я избил», bat(t)uo — настоящее время: «я избиваю»[40]. Но в таком порядке спряжения глаголов не учат. Можно, конечно, предположить, что Лесков к тому времени, когда писал рассказ, подзабыл гимназические уроки. Но как раз с латынью дела у Николая обстояли не так уж плохо – в начале гимназического учения он получал «четверки»206, а в экзаменационной ведомости, составленной летом 1846 года, когда он, не переведенный в четвертый класс, покидал гимназию, по латинскому языку у него стояла «тройка», тогда как по алгебре – «единица», по немецкому и геометрии – «двойка»207.
Если предположить, что латынь Лесков знал прилично, то форма «батю бато», то есть «избивал избиваю», использована им в рассказе совершенно сознательно. Смысл этого соединения прошедшего и настоящего времени прост и печален: избиению нет конца. Человека (Homo) в России били и бьют. Для усиления эффекта Лесков не только трижды устами гимназиста повторяет эту формулу, но и добавляет ей выразительности, переводя ее как «бить палкою», хотя в значении глагола batuere никакой палки нет – это просто «бить». Возможно, повлияло тут и французское «baton» («палка»), но Лескову эта палка необходима – с ней битье из абстрактного слова делается конкретным действием, она усиливает ощущение неравенства: это уже не просто драка, в которой участники колотят друг друга на равных, а избиение.
Так сквозь мимолетную сцену проступает ключевая для Лескова тема человеческого достоинства, попираемого в России всегда и везде. Латынь внезапно оказывается языком описания российского бытия.
И если один семинарист – очевидно, тот, что помладше, – еще готов наполняться важностью от величавой загадочности латинских выражений, другому, долбящему латынь четвертый год, похоже, уже всё равно. Слова, которые повторяют мальчики, делят мир на два полюса: грубый, где человека «бьют палкой», энергично и твердо, и нежный, где человек может себе позволить быть мягким и гибким.
Последнее возможно лишь в недоступном мире французского языка и европейских просветительских ценностей. Помещик «с розовыми ногтями» в беседе с отцом Илиодором, конечно, недаром упоминает двух знаменитых французских священнослужителей XVII века: «Еще бы, загнали попа в село без гроша, без книги, да проповедника из него, Фенелона или Бурдалу требовать». Франсуа Фенелон – просветитель и воспитатель наследника престола, внука короля Людовика XIV, автор «Приключений Телемака», авантюрного и одновременно просветительского романа о том, как мудрый государь должен управлять своим народом и страной. Луи Бурдалу – один из самых знаменитых французских ораторов XVII столетия, прозванный «королем проповедников и проповедником королей». Тот же помещик из рассказа Лескова говорит, что пастор у немцев и англичан – «это человек, это член общества». Там он пастырь, а в России, как остроумно замечает отец Илиодор, пастух: «Вы изволите говорить, что не пастыри-то, так я к этому: пастухи, говорю, сельская бедность… в полевом ничтожестве… пастухи…»208
Но не так прост и наш «пастух». Засыпая под бубнеж сыновей, он видит во сне семь тучных и семь тощих коров и смущается, что «сон не по чину»: в Книге Бытия подобный сон видит египетский фараон, а праведный Иосиф толкует его как предсказание грядущих семи лет изобилия и семи лет голода (Быт. 41:1—35). Погружая героя в сон, пронизанный библейской символикой, Лесков, возможно, намекает на его праведность и богоизбранность, хотя сам отец Илиодор ощущает только свое недостоинство.
Второе видение посетило отца Илиодора, когда он в тележке отправился домой, после того как старик-крестьянин сообщил ему: мужики не просто вынули тело пономаря из могилы, но и из содранного с трупа сала сделали свечку, зажгли – тут и полил дождь.
«Телеман-сорт, “корабль, погибающий в волнах”, припоминает отец Илиодор и сейчас же впадает в раздумье: что это, однако, такое телеман, телеман… телеман-сорт, где он слышал это французское слово?.. Ах, какая досада: ни за что не вспомнишь! Семинарист ли это учил, или это он сам знал прежде? Да, это он сам знал: вот оно что! – он видел печать, на которой был вырезан корабль на волнах и над ним надпись, которую он вычитал и перевел себе таким образом: телеман-сорт – это “корабль, погибающий в волнах”.
Отец Илиодор заснул и, ныряя по кочкам, воображает самого себя кораблем, погибающим в волнах. И как отец Илиодор ни хочет спастись, как он ни старается выбиться – никак не выбьется: за ноги его сцапал и тянет тяжелый, как тяга земная, мучинко с разорванным воротом, а на макушке сидит давешний королевское еруслание и пихает ему в рот красную пробку.
– Вот это, – говорит королевское еруслание, – инструмент, чтобы ты, идучи ко дну, вслух отходной себе не читал»209.
«Телеман-сорт» (вероятно, искаженная французская фраза tel est mon sort – такова моя судьба) – еще одна отсылка к французской просветительской культуре, на этот раз изобразительной, поскольку «корабль, погибающий в волнах» – это отнюдь не перевод вспомнившейся герою фразы, а, скорее всего, память о виденном им аллегорическом изображении тонущего корабля[41]. Отец Илиодор ощущает себя таким кораблем. Но смысл, скрывающийся за этим образом, еще безнадежнее: такова судьба не только героя Лескова, но и любого сельского священника в России. Бедность, бесправие, темные мужики, которые никогда не двинутся дальше «королевского еруслания», как в рассказе назвал своего барина растерявшийся старик-крестьянин. Эта контаминация (вполне в духе будущего «Аболона Полведерского» из «Левши») «Бовы Королевича» и «Еруслана Лазаревича», героев двух самых популярных в России лубочных романов, – еще одно указание на предел народных знаний, почерпнутых преимущественно из тогдашних комиксов.
Неграмотный мужик затыкает пробкой рот своему пастырю, чтобы тот «вслух отходной себе не читал», и дальше, шире – потому что не желает слушать его проповеди. В этой жутковатой сюрреалистической сцене, возможно, скрывается понятный только близкому кругу намек автора на печальный конец реального священника Алексея Львова, под конец жизни потерявшего рассудок210.
Дебютный рассказ Лескова, переписанный семь лет спустя, стал демонстрацией, с одной стороны, спектра его писательских возможностей, включающих психологизацию образов, мастерское изображение типажей, языковые ребусы, печальную иронию, с другой – набора любимых тем и вопросов, от судеб духовенства и необходимости просвещения крестьян до крепостничества в России.
Лесков и разночинцы
Тринадцатого мая князь Владимир Федорович Одоевский записал в дневнике: «У меня Лесков – толковали о глупых прокламациях и о нелепости нашего социализма. “Уж если будет резня, – сказал Лесков, – то надобно резаться за Александра Николаевича” (императора Александра II. – М. К.). “Северная Пчела” начинает поход на социалистов»211. Князь был близок к «Северной пчеле», и, по-видимому, Лесков оказался у него именно как сотрудник этой газеты. Одоевский преувеличивал, подлинного похода на социалистов редакция так и не предприняла. Замечателен, однако, сам факт их встречи: Одоевский, представитель ушедшей литературной эпохи, имел совсем иной круг общения – был близок ко двору, в 1861 году стал сенатором – и давно отошел от занятий изящной словесностью, но молодым литературным поколением живо интересовался.