Когда-то (Аня ещё малышкой была) мать Василия Макаровича Шукшина Мария Сергеевна сказала мне в Бийске, где я (уже после Васиной смерти) была у неё дома в гостях: «Не дай тебе Бог, Ирина, пережить смерть своего дитёнка, родной своей кровинки». Она была тогда уже очень больна. Постоянная жестокая гипертония, бесконечные головные боли. Это и на фотографии видно. В общем, была она просто измотана своим горем. Материнское сердце буквально обливалось кровью. В двухкомнатной квартирке, которую ей выделило городское партийное руководство (взамен кооперативной, бийской же, подаренной Васей однушки). Кстати, после продажи её избы в Сростках она устроила дома настоящий музей своего сына. Всюду его фото, портреты, кадры из фильмов. На стенах висели даже Васины школьные похвальные грамоты с оттисками красных знамён вокруг текста. Когда-то, очень давно, я видела их в Сростках у неё в избе – тоже висящими на стене. А сама хозяйка в этой новой квартирке спала в углу на высокой металлической коечке, аккуратно застланной белым вязаным покрывалом. В памяти так и звучит её тихий голос: «Не дай Бог тебе пережить смерть своего дитёнка…».
Эту бийскую двушку в многоподъездной «хрущобе» я нашла не сразу. Жильцы, которые жили по её старому адресу, послали меня сюда. И я по заснеженным бийским улицам, с тяжёлыми сумками московских гостинцев отыскала-таки новый адрес. Поднялась, кажется, на второй этаж. Позвонила. Раз, другой, третий. И, слава Богу, Мария Сергеевна, знавшая, что я прилетела, открыла дверь. Была, как и прежде, в платочке, в очках на шнурке через затылок. Как всегда, со строгим, серьёзным лицом. «Ирк, ты, что ль? Добралась, слава Богу?.. Ну заходь. Быстрее давай заходь. А то избу выстудишь». Захожу поскорей в «избу», чтоб не выстудить. С поклажей. Тут и правда – теплынь, чистота, красота. И какой-то необъяснимо-знакомый деревенский дух, который ни с чем не спутать. Полы, как и в Сростках, сплошь застланы полосатыми самодельными тряпичными половиками-дорожками. А между дверьми на приступках коврики круглые, тоже из тряпок, только поярче, позамысловатей. Тоже ею самой вручную плетённые из лоскутных полосок старой одежды. Не пропадать же зазря крепкой ещё мануфактуре? Тут всё в дело пойдёт. В Сростках такие дорожки она стирала, отбивая на берегу Катуни, на сходнях вальком. Потом долго «жарила» на солнце, сушила, расстилая по двору по свежим травам… «Пускай, пускай жарятся». Тоже дело нелёгкое.
IV
И вот к вечеру мы с Марией Сергеевной сидим за столом, разбираем её архив. Васины письма, телеграммы из разных концов земли, всякие фото (от малюсеньких на комсомольский билет и до плакатов и кадров из кинофильмов), квитанции его денежных переводов из разных весей. А она говорит между тем неспешно: «Мне ведь, Ирк, все жёны его одинаковы. – Голос сухой, хрипловатый. – А первая-то его жена, Мария, и посейчас в Майме учительствует. Немецкий преподаёт. Девчонкой была красивая, умная. Замуж потом так и не вышла. Долго Ваську ждала. Помню, в юности у ней косы вот такие были! – Она опускает руку куда-то под стол. – Ну а внучки-то московские мне ведь все одинаковы. Все три. Что старшая Катюшка, что обе Лидкины. Мне всё одно. Неизвестно, что ещё с ними будет. Чего от них ждать. Лидка писала мне, просила, чтоб я от доли своей материнской, от наследной отказалась бы. В ихнюю пользу. Ну я и отказалась. Подписала всё, что она присылала… – Помолчав, Мария Сергеевна продолжает: – А ведь я им и посылки в Москву посылала. И сало домашнее клала, и варенье в банке. Своё, облепиховое. И доходило ведь. И банки стеклянные целы. Потому что я хитрая – я всё семечками пересыпала. Калёными. Тоже со своего огорода… Посылала и носочки им тёплые, и варежки. Сама и пряла, и вязала. Хоть глаза почти что не видят… Все глаза за жизню истратила. А теперя исплакала. Лидка тогда мне, правда, однажды ответила, мол, не надо, не беспокойтесь, у нас всего хватает… Оно тут где-то… письмо-то её. Я ведь всё сохраняю. – Она смотрит на стол, на кипу писем. – Да. Только и отписала – посылать, мол, больше не надо. Всё равно они их не носят. Колючие, мол, они, говорит, ваши варежки. – Она вздыхает с горечью. – Только всё врёт. Я-то знаю, что они мягкие. Мягонькие. Не колются. Я ж ведь соображаю. У соседки шерсть покупала. Овечки у ней тонкорунные».
Лицо Марии Сергеевны остаётся без выражения. Тёмное. Как помертвевшее. Видно, с годами от горя утраты сына она так и не оправилась. И не оправится уж никогда…
Я, конечно, сочувствую. Вижу, что ей особенно тяжко (буквально корёжит), когда я вслух читаю, по её же просьбе, Васины тёплые стародавние, читаные-перечитанные строки. И эти ласковые его слова просто рвут её сердце. Но одновременно и радуют, живительно греют душу. Буквально каждое слово, любое словечко ей любо, манко, бесценно… Да. Я ей сочувствую, сострадаю, но глубинно, по-настоящему понять всё-таки не умею. (Глупа была, молода.) Однако вот эта, такая же страшная участь – потери своего «дитёнка», своей кровинки родной – настигла сейчас и меня… И это в душе всё навсегда изменило, всё разбило, что-то вскрыло, что-то разбередило, но и разъяснило. Всё, навсегда. На место поставило, словно точку. И теперь для меня её эта боль стала очень понятна и ощутима. Словно гибель, к примеру, дуба Мамврийского возрастом пять тысяч лет. Который, давно иссохший в Хевроне, вдруг на днях окончательно рухнул на Святой земле. А ведь долго стоял и не падал, крепился… А по слову Святых Отцов, это означает один из признаков близкого конца света. Неужели же это случится? Неужели скоро такое произойдёт с белым светом? Со всеми нами? При нашей жизни? Раньше казалось, что всё это, жуткое – где-то там, далёко-далеко. За горизонтом. Его и не видно. Но оно уже рядом. Приблизилось. Хорошо, что мой Юрочка не дожил до этого ужаса. Но думаю, ему и сверху всё видно. Может, хоть Там, возле отца своего, моя Аня, мой дитёнок единственный, поймёт свои роковые, непокаянные, нераскаянные ошибки? Ведь без Покаяния – душе не будет покоя. И не видать Царствия Небесного. Разве только моя молитва её спасёт, земная, материнская?
К вечеру к Марии Сергеевне зашёл на огонёк и на чай с вареньем её сосед. И даже поснимал нас, сидящих за столом, своим фотоаппаратом «Смена». Очень я этими фотками дорожу.
* * *
Когда Юрочка возвращался домой с работы или приезжал со съёмок из далёкой командировки и открывал своим ключом дверь, то всегда громко восклицал, буквально кричал мне, ждущей его: «Иро-ок!.. А вот и я-а-а!». И по тому, как звучало это «Ирок», по интонации его красивого голоса я уже сразу знала, с какой вестью пришел мой дорогой муж. Радость принёс, новость какую-то или печаль. И при этом – как и что у него теперь на душе. Думаю, когда я покину землю, уйду на тот свет и стану взглядом искать его среди прочих душ, мой Юра из какого-нибудь угла, с какой-нибудь ступеньки, с какой-нибудь полки сразу меня позовёт, окликнет, как прежде: «Иро-ок! А вот и я!». И я тотчас возрадуюсь, возликую. И отгадаю сразу по его интонации (а голос у Юры действительно очень выразительный и глубокий), какое у него сейчас настроение, чего мне ждать. И я уверена – от встречи со мной его настроение, он сразу воспрянет, засветится. Вот о чём я мечтаю. Если, конечно, всего этого заслужу у Бога.
* * *
Вот ещё одну деталь вспомнила… Я прожила долгую жизнь, но помню и такое. В течение многих, особенно послевоенных лет у нас в стране продуктов не было. Потом не было денег. Потом не было ни продуктов, ни денег. По карточкам жили. Стояли в очередях. Но главное – жили, конечно, не плохо, великой идеей жили. Надеждой, любовью и верой в светлое будущее. И называлась оно «коммунизм». И вот именно в те годы мы постоянно носили с собой в сумках или в карманах пальто этакие самодельно плетённые из хлопчатых ниток, или конопляных шпагатов, или шнурков сетки. Так называемые сетки-АВОСЬКИ. Похожие на плетёные сети, на верши для ловли рыбы. Вдруг (или «авось», то есть может быть) что-то съестное встретится по пути. Что-то на рынке купится, на толкучке, в продмаге. Что-то заплывёт в сетку на улицах города. Обычно эти сетки-авоськи продавались на рынках бабульками с рук. Нелегально. И бывали они даже красивыми, порой разноцветными. Смотря у какой мастерицы какие нитки нашлись для плетения. «Плели ту авоську из ниток суровых. ⁄ Вместительна вширь и в длину. И прочна. ⁄ Её постирать – и как новая снова. ⁄ И снова хозяйке послужит она». Эти авоськи, будучи смятыми в комок, помещались буквально в одной ладони, в одном кулаке. Обычно каждый, выходя из дома, клал её на всякий случай в карман. Вдруг по пути в каком-то продмаге что-то «выкинут» на прилавок, в продажу. Без карточек. Что-то съестное, может, пшено, ядрицу или на развес ячневую крупу. Или, на счастье, песок сахарный, или полный хлеба кирпич, или кочан капусты. Вот тут-то сетка-авоська и вынималась. «Дорого яичко ко Христову дню». «Хранили продукты зимой за окошком. ⁄ Был сетке по силам немаленький груз. ⁄ Носили в ней яблоки, лук и картошку, ⁄ Бутылки и банки, и даже арбуз». Однако потом с годами, когда в стране всё рос и рос «научно-технический прогресс», наука придумала и стала выпускать его величество нетленный полиэтилен. Вдобавок к пластмассе. Такую прозрачную плёнку. Из которой «лепили» пакеты. Но поначалу их было мало. Всем желающим не хватало. Дефицит. (Тогда это слово всё объясняло.) И эти пакеты из плёнки очень ценились. Обычно старый пакет не выбрасывали, а бережно мыли, и даже с мылом, потом сушили на кухне или во дворе на верёвке с прищепками, как стираное бельё, и снова пускали в ход. Но время шло. В стране всё помаленьку менялось. Менялась ситуация и с пакетами. Потом появились продукты, появились и деньги. И нитяные наши авоськи (а были они в каждой семье по всей стране) постепенно исчезли. Их уверенно заменил нетленный пластик. А зря. Преступно даже. Ведь наши «родные» авоськи десятилетиями спасали планету от засилья мусора. От смерти. Спасали земли её и воды, моря и даже целые океаны от мусорной гибели. Страшной гибели от удушья химией, от вымирания всего живого. И наши вязаные сетки-авоськи нынче остались лишь у старух, где-нибудь в кухонных ящиках, среди хлама. А жаль. Удобная была вещь. О ней поэты тех лет даже стишки слагали, частушки: «Я не какая-то там Тоська! ⁄ И на фиг мне твоя авоська?». А писатель Зиновий Паперный придумал сетке бессмертное, весёлое, но несколько неприличное название. И я, хорошо знавшая Зяму Паперного, осмелюсь всё-таки написать это слово: «Авоська-нехераська». То есть безнадёжно пустая, без продуктов, которых опять не удалось «достать». И у меня где-то ведь дома лежит такая вязаная «нехераська» в ящике со старьём. Очень прочная, потому что связана из льняных серых суровых ниток. То ли была эта сетка мамина, то ли бабушкина – уж и не помню. Но я храню её как трогательную и печальную память о нашей многотрудной и всё же счастливой судьбе – судьбе целых трёх поколений. Прожитой достойно, по-христиански. С верой, надеждой и, конечно, с любовью. Как там сказал Сирано у драматурга Ростана? «Бывает в жизни всё. ⁄ Бывает даже смерть. ⁄ Но надо жить. ⁄ И надо сметь».