И вот бабушка говорит мне, стоя в фартуке у стола коммунальной кухни:
– Ну, во-первых, мы с тобой, детка, будем тесто готовить для пирога. Потом начинку капустную с луком. А уж потом будем печь.
Я, конечно, ликую. Особенно насчёт начинки, которая «потом», во-вторых. Для меня начинка – самое главное лакомство.
Поскольку в конце, когда она уже в миске, уже готова, а белое тесто, тонко раскатанное, ожидает её на противне, бабушка даёт мне начинку попробовать. Протягивает полную, щедрую ложку жареной этой капусты с луком и маслом. И спрашивает как бы всерьёз, как взрослую:
– Ну как тебе, нравится? Не надо ли что-то ещё добавить?
И я с полным ртом этой дивной вкуснятины мотаю головой: мол, нет, ничего не нужно. Тогда и бабушка пробует её, зачерпнув из миски. Но только на кончике ложки. И что-то ещё всё-таки добавляет, что-то сыплет туда щепоткой. Каких-то сухих травок-добавок из разных баночек. И опять тщательно перемешивает:
– Ну вот и ладно, и хорошо. Теперь, думаю, всего хватает
Но, прежде чем случается эта короткая радость, бабушка тесто готовит. С силой мнёт его, превращая нечто липкое, пристающее к пальцам, в тугую округло-мягкую плюшку-лепёшку. Порой подсыпает на доску белой мучицы, рассеивает её, как сеятель в поле. Сперва работает пальцами, потом жмёт, потом давит и даже бьёт колотушкой. А в конце с силой и долго месит эту тяжёлую круглую плюшку «пяткой» ладони. А что, разве у ладони есть пятка? А как же! Конечно, есть. Сперва идут пальцы, потом – центр, ямка ладошки, а потом уже – твёрдая «пятка». И этой вот пяткой ладони бабушка с силой мнёт – и наконец побеждает тесто. Словно выдавила из него нечистую силу. С облегчением вздохнув, тыльной стороной усталой руки утирает лоб. И бережно, как ребёнка, кладёт в сторону эту живую круглую плюшку:
– Пусть оно, родимое, пока отдохнёт. – И на прощание поглаживает, похлопывает тесто, словно дитя по попке. – Ну а теперь за начинку возьмёмся. В ней главное что? Как ты думаешь? – И бабушка лукаво поглядывает на меня. А я смотрю на неё снизу вверх голубыми, «папиными», глазами.
– Капуста? Пирог ведь капустный? – Я, как и бабушка, в фартучке, сшитом ею из старой дедушкиной рубашки. И две тугие косички свисают на плечи. Я уже научилась заплетать их сама.
– Нет. Совсем не капуста. – И бабушка торжественно произносит: – Главный здесь – лук… Запомни это, детка. Лук во всём голова. Да-да. Вот этот наш скромный, обычный репчатый лук. – Рядом на столе в круглом сите золотятся тугие круглые «репки». – Без лука всё плохо и всё невкусно. Как без соли.
На кухне тепло, в окно бьёт по стеклу снежная крупка, но серьёзных морозов пока ещё нет. И Яуза ещё не встала, льдом не покрылась. Вся в тёмных проталинах. И в доме у нас пока ещё холодно. Самое тёплое место в квартире – кухня. Там все готовят еду и по очереди топят печку. Своими дровами. Голубой газ на нашу Николо-Ямскую (Ульяновскую) ещё не провели. Калинин Михаил Иванович только ещё обещал. А карточки вот уже отменили. И муку для пирога бабушка купила легко. В кухне за нашими спинами порой тенью появляются и уходят соседки. Они бабушку уважают, всегда норовят поговорить. По дому её выбрали старшей, вроде старосты. Но нам сейчас не до соседок. Мы готовим начинку для пирога. К Рождеству!
В руках у бабушки появляется сечка. Бесценный, ещё прабабушкин инструмент. Теперь таких давно нет. Бабушка рубит, вернее, сечёт сечкой капусту в деревянном долблёном копытце. Тоже древнем и тёмном. Белый хрусткий капустный вилок под её руками скоро превращается в белое крошево.
– Для пирога капусту надо рубить только сечкой. Вот так, – говорит бабушка. – Совсем другой будет вкус. А готовить их надо отдельно. Капусту – томить, а лук – жарить. В засолку мы капусту что делаем? – Я молчу. А она объявляет: – Режем. А для начинки её надо что? Только сечь. Сечкой. И мелко-мелко. А вот лук надо что? Резать. – Она подаёт мне большой фамильный нож с деревянной ручкой. На его металлическом лезвии полукруг клейма «Скобяной завод Никольских». В прошлом веке у предков в Горбатове был такой заводик. И ещё был свечной. Там лили свечки для местных храмов.
Я держу нож. Поднимаю глаза на бабушку:
– Он очень большой.
– Вот и хорошо. Им и режь, учись, помогай. Потом будет легко.
Одну за другой я беру из сита луковицы, шуршащие крепкие репки. Смотрю на них теперь с уважением, по-другому. Тщательно очищаю от шелухи. Горка золотистых одёжек растёт и растёт. А бабушка всё терпеливо учит и наставляет:
– У лука, детка, всё целебно. Всё. Даже эта вот шелуха. Она тоже витаминная. Её можно и как чай целебный заваривать. И голову мыть отваром. Чудесные будут волосы. Как у твоей мамы. Я ей всегда голову мыла отваром… А на Пасху мы с тобой будем яйца красить. И в храм святить понесём. Вот радость-то будет! Но это пока наш секрет. (Ах, как я люблю эти «наши секреты»!) Тогда яички будут святые, пасхальные, как просвирки. И по цвету красивые, и долго свежими оставаться будут. Стол украшать.
Бабушка долбит сечкой капусту, а я большим фамильным ножом режу лук. Острый луковый запах скоро заполняет всю кухню. Он остро жжёт мне глаза, и я начинаю плакать. Слёзы сами собой текут по щекам.
– И это тоже полезно, – улыбается бабушка. – Теперь глазки твои будут ясные-ясные, как умытые.
И вот я режу и режу. Плачу и плачу. А бабушка говорит и говорит:
– В Останкино мы повезём пирог ещё теплым. Укутаем его как следует, как Снегурочку, и повезём. Ты, я и дедушка. Тем более что у него в институте скоро каникулы… Вот наши-то обрадуются! У них на их выставке тоже, поди, выходные. А мы тут как тут: с гостинцами, с выпечкой. Как говорится, дорого яичко ко Христову дню. А наш пирог – к Рождеству. – Но потом бабушка суровеет, даже голос меняется. – Твоей маме-то готовить всё некогда. Оба работают, оба семи пядей во лбу. Не до еды им, тем паче не до пирогов… – Она не замечает, как я от лука реву. И продолжает вслух рассуждать, с ритмичным стуком долбя сечкой капусту и словно бы распаляясь: – У них, молодых, и на ребёнка-то времени не хватает. Вот что плохо. Всё работа у них… На первом месте работа, карьера… Всё дела и дела. А так нельзя, это неверно. Ребёнка одного бросают, как сироту казанскую. Ни тебе поесть вовремя, ни попить. А ребёночек-то один-разъединственный. Не семеро же по лавкам, как бывало у нас.
Я слушаю её голос и режу. Режу и плачу, конечно. Лук разъедает, щиплет глаза. А я думаю, сочувствую: наверно, ему, луку, больно. Он умирать не хочет. А кто ж захочет? Большой острый нож в моих детских пальцах порой соскальзывает. Но я обрезаться не боюсь. Я просто очень стараюсь, учусь, хочу понравиться бабушке. Её похвала мне всегда в радость, как подарок. И горка готового белого лука всё растёт и растёт.
– А ребёнок такой послушный растёт, такой правдивый, сердечный. И должен как перст сидеть целыми днями один?! Взаперти. И это воспитание? При живых-то родителях!.. И зачем только рожать тогда?
Я понимаю, что «казанская сирота» – это я. И «одинокий перст» – тоже я. И зачем меня рожать? И слёзы сами собой текут по щекам, до самого подбородка. И застилают глаза. Слёзы, конечно, просто от едкого лука. Но, может, ещё чуть-чуть от какого-то смутного предощущения сиротства?
А бабушка уже сердится:
– Они, может быть, думают, что мы с дедом вечные? Но мы же не вечные. А потом? Что они будут делать с ребёнком потом? В детдом сдадут? А там сирот после войны и так битком набито.
Я не могу даже представить, что бабушки с дедом не будет. Не будет – и всё. Хочу утереть слёзы рукой. Но никак нельзя. Это же лук – только хуже будет. Но тут бабушка, взглянув на меня, вдруг замолкает. И, отбросив сечку и мазнув ладони о фартук, обнимает меня. Притягивает к себе, к своему тёплому боку, к мягкому животу. И шепчет:
– Ах ты ж моя детка родная… Моё горе луковое. Не слушай меня. Я всё это так просто, к слову. Мы с дедушкой всегда будем рядом. Никуда от тебя не денемся. Война кончилась. А уж горе луковое быстро проходит. Всё наладится с Божией помощью. Только опять войны бы не было! Я их уже четыре пережила. – (Я удивлённо запрокидываю на неё мокрое лицо.) – Да-да, четыре. Японскую, первую мировую, гражданскую и вот эту, с фашистом. Самую страшную. В конце у меня от голода уже ноги пухли. А сейчас что ж не жить? Карточки отменили. Пироги вон печём…