– Убирайся обратно, – сказал доктор. По его непроницаемому лицу, по синим щекам текли слёзы.
Он выстрелил. Прямо в сердце.
Существо приняло пулю с улыбкой. С затухающим хрипом:
– Близко… так близко… к свободе…
Глаза испытуемого закатились. ЭЭГ оборвалась.
Гур открыл рот, и ему удалось вобрать в лёгкие немного воздуха.
* * *
– Ты ведь думал о том, что с ними произошло? – спросил Гур.
Чабров безрадостно усмехнулся, будто ему дали под дых. На тонкой переносице покосились очки.
– Шутишь? Хотел бы я думать о чём-нибудь другом. – Психолог поднял стакан с яблочным компотом, глотнул и облизал губы. – Яд – вот в чём дело.
Гур прищурился. По его ноге кто-то ползал, возможно, таракан, возможно, даже тот самый бегун по резиновой ленте кухонного транспортёра.
– Яд реальности, – пояснил Чабров, – бодрствования. Есть одна теория. Когда мы спим, наш мозг работает активнее. Почему? Хороший вопрос?.. Вот и я себя спросил – почему? Может, мозг подчищает за реальностью, выводит из головы все накопившиеся за день яды, а? И если долго не спать…
– Произойдёт отравление, – закончил Гур.
– Схватываешь на лету, Виль, – кивнул Чабров и полез пальцами в стакан. – Отправление, галлюцинация, безумие… Что такое безумие? Игра немытых зеркал, в которых теряется человек.
Чабров выудил розовую дольку, кинул в рот и обсосал пальцы. Гур рассеянно смотрел на психолога. Почему я хожу в столовую только с ним? Никогда с Фабишем или Саверюхиным. Это ведь странно. Или нет? Он немного подумал об этом, а потом решился озвучить свою теорию:
– А может, без сна объекты стали заметными.
– Для кого?
– Для тех, кому были нужны спящими, кто питался ими… всеми нами, когда мы спим.
Чабров издал короткий смешок.
– Как яблоками? – спросил он, снова запуская пальцы в стакан.
* * *
Люба не вернётся. Гур знал это, как знают по первым каплям о дожде. Обратного пути нет, никто не спохватится, чтобы исправить ужасное недоразумение. Не оправдают, не отпустят. Он не ждал ничего хорошего и до этого – после войны брали с новой силой, исчезали коллеги и соседи, – а уж после ареста сестры – и подавно. Всё решено, выбор сделан, жертвы обречены; аресты неким органичным образом произрастали из послевоенной почвы. Оставался лишь крошечный вопрос: когда придут за ним?
Слухи о том, что делали с арестованными, изводили Гура. Клетки с гвоздями, пытки водой, светом, клопами… поговаривали, что заключённым не давали спать – от этой мысли его гадко трясло. Перед внутренним взором вставал жуткий чёрный погреб, куда сволакивали всех и каждого без разумного обоснования…
Люба работала в машбюро при Академии художеств. Слушала музыку, читала книги, встречалась с друзьями, заставляла брата делать уборку. А потом за ней пришли…
Гур стоял на ступенях и испытывал жгучее желание бежать. Бежать подальше от этого места. Он обернулся на мрачное здание, нависшее над Лубянской площадью, и умоляюще глянул на парадные двери.
Передачу не приняли. Что это значило? Надежды нет? Люба… мертва?
Домой возвращался пешком. За глазами что-то дрожало, щипало язык.
Начинался дождь, асфальт темнел от капель, мимо проезжали трамваи, люди сбегались к станциям метро… Почтамт, булочная, новые здания вместо разрушенных, карета «скорой помощи», синяя «Победа», постовой-регулировщик…
Что я могу сделать, думал он, подсознательно оправдываясь в бездействии, да ничего не могу. Знакомств в самом верху не имею, а если б и имел…
На пороге квартиры он замер с ключом в руке. Ему показалось, что за дверью кто-то стоит. Он прислушался. Бешено билось сердце. Открыл замок, распахнул.
Никого.
Не раздеваясь, Гур лёг на кровать. Его сковало послушное, безнадёжное ожидание. Мыслей не было.
За окном громко, хмельно кричали.
* * *
Гробы в оплавленных дождём ямах. Чёрная грязь на лопате, которую он держал в руках, в грязных тонких руках, в грязных тонких руках с клеймом лагерного номера.
Видение было пронзительно ясным. Тошнотворно живым. Он не знал, что оно значит. Не хотел знать.
Гур набрал на лопату земли и сбросил в яму. Комья глухо ударили о крышку гроба. Нагрузил, кинул. Поёжился от звука. Набрал, сбросил. Зачем гробы? С каких пор зеков хоронят в гробах? Он распрямился и глянул в серое низкое небо. Не делай этого, пожалуйста… просто закидай землёй. Он оглянулся – надзиратель занят папиросой. Виль присел у края могилы и спрыгнул вниз. Доски поддались легко, словно гробу не терпелось поделиться своей тайной…
Перед ним открылся маленький ад. Гниющее тело молодой женщины, узкий череп с ровно отпиленной верхней частью. Он протянул руку (нет, пожалуйста), и крышка черепа отпала, обнажая остатки мозга. Женщине выстрелили в лоб, а потом вскрыли голову.
Он встал во весь рост и посмотрел из ямы на большое здание медицинской части. Чему учились эти… врачи? Что искали в головах заключённых?
Затем обернулся в сторону какого-то движения и увидел летящий в лицо приклад винтовки.
Взрыв.
Белые искры, чёрные искры.
Пробуждение? Нырок?
За стеной кто-то ползал. Там – в комнате Любы.
Серое, безгранично длинное. Так значилось в отчётах. Так сказал объект № 5. Гур два или три раза обсуждал это с Чабровым; психолог использовал словосочетание «серая явь» или «серый червь». Виль не помнил, кто первым сравнил «расстройства сна» с некой сущностью. Про себя Гур называл порождаемый бессонницей кошмар – Серой Бесконечной Тварью.
Серая Бесконечная Тварь была здесь с того дня, как забрали Любу. Она струилась в межстенье, кольцо поверх кольца, пепельные бока тёрлись о сырой кирпичный испод, сшелушивая мёртвую чешую бесцельных дней. А он задыхался. Тварь ждала, караулила, когда он оглянется и увидит её хвост, след собственного беспомощного одиночества, и тогда – прыжок, укус.
Но он ведь спит… мало, но спит… как она нашла его?..
Уходи! Убирайся!
Он почти видел её, скользкую, алчную, надавливающую на плеву сна бесформенной, постоянно содрогающейся мордой…
Вон! Пошла вон!
– Я – не ты!
* * *
Он хотел поговорить с Фабишем, но того увезли в психиатрическую больницу.
Фабиш жил в дореволюционной модерновой трёхэтажке, за авторством, кажется, Шехтеля, с внутренним лифтом, широкими лестницами и высокими потолками; советская власть поделила доходный дом на коммуналки. Спустя какое-то время после окончания эксперимента со сном Фабиш стал вести себя странно. Звонил ночью в квартиры соседей и шептал в замочные скважины: «Я понял… Христос и Лазарь… Она воскрешает нас каждый раз, как Христос Лазаря, только не на четвёртый день, а сразу… пожирает и воскрешает, чтобы питаться снова и снова… Мы не помним своих смертей, когда просыпаемся… мы все мертвы, мертвы с момента своего первого сна в утробе мёртвой матери… гнилое мясо, воскрешённое её дыханием… мы должны сгнить окончательно, освободиться, выбраться из головы мёртвого бога… не спать…» Об этом Гуру поведал сосед Фабиша, суетливый добродушный еврей с седыми кочками над ушами. Тот самый понятой, которого привели чекисты, когда брали Любу. «Имел я за Игнатом Тимофеевичем одно наблюдение, до того, как он в двери шептать стал. В парке случайно его увидел, – вещал еврей, прилипший к Гуру на лестничной площадке, словно не он, а сама новость караулила доктора, пришедшего навестить Фабиша. – Так и там он странностями занимался». – «Какими?» – «Спящим в лица заглядывал… Да, да, и не смотрите на меня так. Было! Сядет рядом на край лавочки и смотрит, изучает, и сам Моисей не поймёт, чего ищет». Уходя, Гур спросил: «Вы когда переехали?» – «Двадцать лет уж тут». – «Врёте», – вырвалось у Гура. – «Не надо таких слов, молодой человек, так и обидеть можно старика».
По пути к метро Гур думал о говорливом еврее. Как тот мог быть его, Виля, соседом и одновременно соседом Фабиша, который обитал на другом конце Москвы? С момента завершения эксперимента Гур усердно искал хоть какие-то (кроме звуков за стенами, за мембраной сна) признаки сдвига реальности, надвигающегося безумия, и, не находя, испытывал почти болезненное разочарование. Поэтому даже обрадовался проклюнувшейся странности: вечный сосед, призраком скитающийся от дома к дому.