На дорогу достали мне старые поршни. Снегу было на четверть; было морозно, арбы скрипели; я шел позади них, укутываясь в свое полосатое одеяло, и не выступал уже так мерно, как выступал прежде; не выпрямился бы и тогда, если б встретилась даже Хазыра. Ака еще прежде говорил мне:
– Что, если б теперь тебя увидела мать твоя?..
– Заплакала бы! – отвечал я.
Мы переехали в хутор, версты за четыре от Гильдагана, к родственнице Абазата, вдове Тамат, которая уступила нам землянку, куда было загоняла скотину и где хранилось ее лишнее имущество. В одной половинке этой землянки недель пять жил с нами теленок, пока не устроили для него особый куток. Я имел равное с ним ложе, в ногах своих хозяев: спать у дверей было холодно. Хотя Абазат и стыдился, что я буду лежать в углу, но я без околичностей занял теплое место. После прихода, погревшись, я упал в объятия лихорадки. На ночь Абазат сам принес дров из лесу; на другой же день я старался о тепле. Обернув ноги в суконные лоскутья, я пускался в лес и наскоро набирал сушняку. Кожа, данная мне на обувь, вскоре была обменена на готовые поршни: тогда я смело оставался в лесу надолго, выбирал любое деревцо, колол его и носил домой слегами. Так два дня я работал, а третий посвящал болезни.
Мне предлагали арбу, чтобы навозить дров; но, чтобы не сидеть по-пустому и развлекать себя на просторе, я отказался.
Сначала многие в хуторе смотрели на меня с негодованием, что я вольничаю; но после уверились, как и Абазат, что не уйду; когда же от холода я долго не брил своей головы, все смотрели подозрительно, говоря прямо, что с умыслу запустил голову – хочу к своим; я должен был бриться.
Тамат, как сама ретивая хозяйка, видя, что никто на хуторе не имел в запасе столько дров, как я, и в особенности когда я сплел курятник для остальных своих кур, по образцу русскому, пожелала иметь меня у себя. Склоняя к себе, она говорила:
– Если б я тебя купила, пошла бы сама к Шамилю и выпросила бы у него позволение женить тебя хоть на какой-нибудь сиротке из сюлинцев. Лишь бы ты дал мне слово жить у меня, то не пожалела бы дать за тебя и двадцати тюменей.
Абазат по просьбе моей соглашался продать; но Тамат не давала более одной кольчуги, оставшейся после ее мужа, оцененной в двадцать целковых, говоря:
– Теперь, быть может, ты и не хочешь уйти; но поживешь год, два – передумаешь. А два тюменя куда уж ни шло!
Надеясь все еще на выкуп, Абазат не хотел отдать за такую цену и на просьбу мою продать отвечал:
– Мне стыдно навязываться самому; если тебе хочется к ней, то упрашивай ее сам дать, сколько я прошу.
* * *
Рождество в Новый год мы встретили, как дома. Часто солдат приходил ко мне голодный, и я кормил его, когда никого не было дома; иногда я утаивал яйца из своего курятника, и мы пекли их в лесу. В январе куры уже начинают нестись; за ними ходил я, когда Цацу должна была родить; носил также тогда и воду. Когда я вышел с кувшином в первый раз, все на меня смотрели с удивлением и говорили:
– Разве твоя Цацу не могла кликнуть кого-нибудь из нас?
Так иногда, без хозяев, соседка делала мне сыскиль. Нередко хозяйка солдата, не надеясь на своего слугу, призывала меня к ребенку, когда самой было недосуг. Солдат у них был в пренебрежении. Меня же принимали иначе, и никогда, если я заходил к кому посидеть, не выпускали не накормив. Так однажды хозяевами солдата я был оставлен на вечер и собственно для меня в котел был брошен кусок мяса. Но долго оно варилось; было поздно; пришел за мной Абазат; стоя на крыше землянки, он крикнул меня, и я простился.
– Угощали ли они тебя чем? – говорил он. – Я достал мяса и пришел за тобой; станем ужинать вместе.
Так любил он меня! Никогда не хотел съесть чего-нибудь один: если, бывало, в лапше сварят небольшой кусок курдючного сала, то и тот он делил со мной пополам, не думая о жене; я же свою часть делил с Цацу; она краснела; Абазат не ревновал.
Солдат беспрестанно уговаривал меня к побегу, я не соглашался:
– Станем пока высматривать дорогу, – говорил, я, – а решусь разве тогда, когда Абазат мне изменит.
Вот однажды он зазвал меня версты за две, пойдем да пойдем, говорил, и верно, прежде обдумал улепетнуть. Но почему бы не уйти одному: нет, если мы тонем, то ухватываемся за другого. Он ходил, где хотел; мне же нельзя было пренебрегать доверием, я всегда был осторожен от подозрения, чтобы не набрякать на себя гаечных кандалов в цепи и лишиться свободы, потерять и последнюю утеху рассеять грусть хоть на малой воле. Мы шли и шли, все дальше и дальше, к счастью, издали я увидел чеченца и остановился, товарищ звал меня в сторону спрятаться; но, зная зоркость горцев, я не согласился и говорил:
– Если увидел его я, то он давным-давно рассмотрел наши костюмы. Я покрыт был мешком, солдат – в шинели. Встретившийся был Високай. Странным показалось мне его появление: я знал, что его аул в противоположной стороне. Подходя к нам, Високай кликнул меня и спросил, что мы тут делаем.
– Осматриваем дрова, чтобы отсюда можно было возить на санях.
Старик не сказал ни слова и звал меня с собой, показать ему наше жилище. Я удивился: как старику не знать дороги! И сказал солдату:
– Ну, брат, попались мы!
Солдат ругал меня, но шел с нами же вместе. Не доходя немного до хутора, я показал старику видневшуюся на тычинах кукурузу, говоря, что там наш хутор, сам же решался вовсе наутёк; но Високай отговорился, что не знает нашей землянки. Я пошел, повеся нос, солдат подался в сторону, простясь со мной. В землянке была одна Цацу, я не пропустил из их разговора ни одного слова. Видя, что дочь его спрашивает меня о моей отлучке, он не сказал обо мне ни слова, догадавшись, что я хожу свободно, а сомнением своим боялся меня огорчить. Скоро он с нами простился. С тех пор полно осматривать дороги!
Преступным чужая осторожность кажется боязливостью; а в таких-то смельчаках и больше трусости: ему ли, с низкой душой, перенести что твердо! Посмотрите на них под пулями! В ком неуместная дерзость, там и низкий трепет. Но все еще я не хотел бросать своего товарища: все-таки он человек, к тому же и свой.
* * *
Абазат жил дома мало, отыскивая своего товарища, с которым похитил лошадь. Отыскав, он принудил его уплатить себе половину того, что привелось самому отдать истцам из пожитков. Он взял у него два ружья. Сначала Цацу не оставалась со мной на ночь, всегда приглашала кого-либо из мужчин, сама уходила к соседям. Так две ночи сберегал меня один джигит, и когда я спал крепко, он беспрестанно или звал меня, тут ли я, или ощупывал, и оба раза был мной за то обруган; тогда на третью ночь Цацу, сделав огромный сыскиль и наварив любимого моего чорпу, чтобы умилостивить меня, поставила все это передо мной, просила кушать на здоровье, сколько хочу; самой было не до еды: от приглашения разделить трапезу она отказалась. Мужчины, по обыкновению, едят особо; женщина не осмелится сесть вместе, без приглашения. Наевшись досыта, я поблагодарил. Цацу все время дрожала, наконец с плаксивой ужимкой стала говорить:
– Дельга! Де линдуга! Ал, Судар (Бога ради, скажи, Судар): могу ли я спать тут, вместе с тобой, безопасно?
Я отвечал:
– Не бойся, спи спокойно! Если б я хотел уйти, то из лесу ушел бы скорей; а в твоей смерти мне пользы нет! Если захочу уйти, то ты не услышишь и так; да не укараулил бы меня и тот, кого ты призывала.
Она поблагодарила и осталась. С этой поры, когда не было дома Абазата, мы ночевали вдвоем.
Так коротал я дни свои, не находя ничего похожего на родное. В глухую полночь, когда все спало, пенье петухов, этих всеобщих мирителей времени, относило меня в русскую избу, напоминало обо всей родине. Для того нарочно нередко я сидел перед огнем своим далеко за полночь.
* * *
Настала пора Цацу разрешиться от бремени. Абазат был дома, вдруг ночью меня будят и велят идти к Тамат; Абазат ушел к соседу. Я развел огонь и стал греться; часа через три пришла Тамат и объяснила мне причину моего выхода; я просидел у нее до утра, там и позавтракал. Цацу освободилась, но войти к ней нельзя было до полудня. Вечером я сам сварил себе галушек и лег; Цацу ужин принесла Тамат, но хозяйка не хотела не поделиться со мной.