Корней редко теперь дома показывался. Вместе с пулеметом, он переселился в волостное правление, в котором постоем стал красногвардейский отряд. С некоторых пор Марку запретили туда являться, а ведь раньше сам Корней приводил его, давал винтовку и однажды даже позволил выстрелить. Хвастался Марк – стрелял из настоящей винтовки – а о том, что плечо после выстрела болело, не говорил. Но это было раньше, теперь же, если он подходил к волостному правлению, Корней кричал ему из окна:
«Уходи, Марк, сиди дома с матерью!»
Это очень обидно, если человека, уже стрелявшего из настоящей винтовки, посылают сидеть с матерью.
Семен, изредка появляясь дома, говорил мало. Кто-то идет, это Марк и Иван твердо знали, но кто, и почему, и зачем идет – неизвестно.
«Идут?» – спросит бывало отец у Семена.
«Идут», – ответит тот и культяпкой неоднократно вздрогнет.
Единственно, что было известно Марку и Ивану, так это то, что идут белые, но почему надо бояться этих белых и почему они более белые, чем все остальные, они не знали.
Беду ждали, но пришла она все-таки внезапно, из соседних областей надвинулась, от казаков – донцов и кубанцев. По весне в степь бело-казачьи войска вступили, мужичий бунт истреблять пришли. Скоро они первую весть о себе и в суровском селе подали. Ночью неизвестные люди наклеили на стены прокламации, а в них говорилось, что вся революционная сволочь будет истреблена. Список, а в нем те поименованы, которые будут повешены, как только попадут в руки защитников свободы и отечества. Защитниками свободы и отечества люди самых разных дел себя называют, издавна так идет. В списке том три десятка имен содержалось, а меж ними, подряд, трое Суровых – отец и Корней с Семеном. Эту ночь Корней и Семен дома проводили, и о прокламации им на рассвете стало известно. С вестью о ней прибежал из волостного правления дежурный красногвардеец. Семен вышел к нему во двор, спросил, что случилось, да на беду этот красногвардеец ни о чем не мог коротко сказать, чем и славился.
«Выхожу я, значит, до ветру, слышу вторые петухи поют и собаки гавкают», – рассказывал он Семену.
«Ну?», – торопил его тот.
«Думаю, чего это они гавкают? А потом вспомнил, что Кабановы суку свою с цепи спустили, а она, зараза, всех кобелей собирает».
«Да скажи ж ты, наконец, чего пришел?» – начал сердиться Семен.
«Вот я ж и говорю. Выхожу по малому делу и думаю, что не иначе как кабановская сука концерту дает».
В это время заспанный Корней вышел, услышал о суке и на посыльного ощерился:
«Вот я тебе по сапатке смажу, так ты сразу вспомнишь, зачем тебя послали», – сказал он.
«Я ж и говорю, прокламации в селе на стенках, а ты, Семен, о суке чего-то спрашиваешь».
Семен вырвал у посыльного лист с прокламацией и молча шагнул в дом, а Корней следом. Вдалеке заливались лаем собаки. Посыльный прислушался, смачно плюнул и с заметным восхищением проговорил:
«И скажи, ведь какая стерва, сука кабановская. Малая, худющая, а как кобелей скликает!»
Марк проснулся от шума голосов. Светила лампа, и в кругу желтого света неподвижно лежали огромные руки отца, а сам он сидел у стола в тяжкой задумчивости и к сыновьям как-будто вовсе не прислушивался. У Корнея от ярости голос клекотал, и он раз за разом повторял, что он горло кому-то перегрызет, и Марк так ясно представил, как Корней чужое горло грызет, и так напугался этого, что сразу в крик ударился – всех остальных в доме разбудил и тем еще больше сумятицы внес.
Село в тот день было похоже на потревоженный муравейник. Целый день у волостного правления шел митинг. Мужики никак не могли решить, защищаться от белых, которые уже осадили село, где командиром отряда Панас Родионов, или покориться. К вечеру стали приезжать и приходить красногвардейцы из сел, занятых белыми. Они несли с собой рассказы о расправе. Говорили, что красногвардейцев расстреливают, мужиков плетьми и шомполами забивают до смерти.
На другой день конные разъезды белых до самых ветряков доезжали, а в селе всё еще митинговали: защищаться или отступать? Все ждали, что скажет ревком. И он сказал:
«Силы неравные. Отступать!»
Ночью красногвардейский отряд Корнея покинул село. Тимофей не хотел уходить, но сыновья, при поддержке тетки Веры, настояли на своем, увезли его с собой. Тетка Вера, обматывая шею мужа толстым зеленым шарфом, говорила ему, от слез задыхаясь, но ходу наружу им не давая:
«Иди, Тимоша, храни тебя Господь! За сынами там приглядишь».
«А как же ты, дети малые как?»
«Не думай о нас. Бог не без милости. Ничего нам никто не сделает».
Опять затихла, нахмурилась суровская хата – ушли в красногвардейский исход, не только отец с Семеном, Корнеем и Митькой, но и троих подростков с собой прихватили. Гришка, Филька и Тарас со старшими отправились, боялся Тимофей, что на них месть белых падет. Из мужского населения в хате теперь были только Иван и Марк, хотя какие же они мужчины, когда старшему одиннадцать, а другому девять? Кроме них, мать, Варвара и Таня, а больше – никого.
Прошел еще день, и в село вошли белые. В отличие от красногвардейцев, эти вооружены на славу, хорошо одеты, пушки есть. Разбрелись они по хатам, присмотрелось к ним село и, вроде, успокоилось. Мало чем отличались белые от красных – такие же фронтовики, такие же русские.
Но и не вполне такие. На другой день пошли по улицам наряды из офицеров и казаков, начались обыски, многих арестовали. К вечеру и к Суровым пришли – офицер и два казака. Хоть их прихода ждали, но когда увидели, что идут, обмерли, а мать и в эту минуту о детях думала и сказала побелевшими губами, что славу Богу, что Танюши дома нет. С утра она отправила ее на дальний конец села – от греха подальше – с наказом быть у родни, пока ее покличут. Непрошенные, страшные гости вошли, и один казак – рябой и бородатый – живо выкрикнул:
«Здорово дневали!»
Марк в угол забился, неотрывно на офицера глядел, а тот, руки в карманы заложивши, почему-то губы брезгливо кривил. Казаки, возрастом постарше офицера, совсем были похожими на степных хлеборобов.
«Бедновато живете», – сказал второй казак, ни к кому в особенности не обращаясь.
«Одним словом, голытьба», – поддакнул рябой, легонько похлестывая по голенищу плетью.
Мать стояла посреди хаты.
«Собирайся, тетка, поведем тебя в штаб», – сказал офицер. – «И все, кто в доме, пусть идут с нами».
Иван – он притулившись у двери стоял – молча выскочил в сенцы, а Марк вцепился в подол материной юбки. Тетка Вера и Варвара бросились друг к другу, словно вместе они могли оборониться от беды. То прижимая Марка, то отталкивая его, чтоб он вслед за Иваном убегал, мать обрядилась в праздничную юбку, натянула на Марка его ватник, укутала Варвару платком. На вихрастую голову Марка, когда мать наклонялась над ним, падали слезы, они жгли. Офицер и казаки смотрели в окна, не хотели всего этого видеть. Тот, с оспинами на лице, обернулся:
«Не плачьте зазря. Спросят и отпустят», – сказал он.
Он полез в карман широких синих штанов, извлек карамельку и, сдув с нее табак, протянул Марку:
«Ну, не горюй. Такой большой, а горюет».
Потом их вели по улице. Марк не отставал от матери. Старые солдатские сапоги, оставшиеся от Корнея, мешали идти, но он все-таки поспевал. Мать и Варвара не переставая плакали, а люди смотрели через окна и сокрушенно качали головами: такого в селе еще не было, чтоб женщин и детей водили под ружьем.
За высокой стеной у самого волостного правления стоял кирпичный дом. Окна в нем были с решетками, и назывался он холодной. В прежнее время староста сажал в него злостных недоимщиков, а урядник по праздничным дням собирал пьяных и запирал в нем до утра. Такая участь частенько постигала Корнея во дни его довоенного буйства. Но чаще всего холодная пустовала, и дети облюбовали ее для игр. Перелезши через стену, они вели отчаянную игру в шагай-свинчатки, которые очень хорошо скользили на гладком каменном полу этой сельской тюрьмы холодной.