А Митька скромнее, проще был. Парадного мундира у него не было – по дороге они его с Корнеем пропили – и был он в простой солдатской одежде. Сидел так, словно и не покидал на целых четыре года этой хаты, краснел, как и раньше краснел, и отец подозревал, что краску на его лицо Корней своей похвальбой нагоняет. Но брату Митька не мешал, а всё больше на младших детей глядел и на мать, которая печь Варваре с Таней поручила, а сама стояла у двери, слушала и то и дело рушник к глазам прикладывала.
Тимофей долго в ту ночь не спал, не брал сон и тетку Веру.
«Тимоша, а как же без царя? Он же помазанник Божий», – сказала она мужу, неоднократно повздыхав и молитвы все прошептав.
«Вот я о том и говорю», – сердито произнес Тимофей и неодобрительно хмыкнул. И хоть он ничего точного не сказал, тетка Вера поняла – тревожится.
Что царь отстранен от власти, хлеборобный народ знал, но всерьез это отстранение не принимал. Отстранили городские одного царя, будет другой, цари всегда меняются, но чтоб вовсе без царя – такого не бывало, Корней же говорит – долой царя, и вообще всё отменяется, и даже России не будет, а замест всего мировая революция. Этого не только тетка Вера, но даже Тимофей поначалу уразуметь не мог, хоть и не хотел признаться в том жене.
Скоро и однорукий Семен пришел – он два года в самой Москве жил. Тяжелой была с ним встреча. Увидев левый рукав его шинели, заткнутый за пояс, Варвара плачем зашлась. Дети с ужасом смотрели на рукав, в котором не было руки, жались по углам, боясь к брату подойти. Но мать не плакала. Обняла сына, который со смертью Якова старшим теперь был, и почти весело сказала ему:
«Ничего, Семушка, это ничего, что нет руки. Привыкнут. Проживешь и с одной рукой. Господь знает, кому что дать и от кого что взять».
Действительно, вскоре все привыкли и перестали замечать пустой Семенов рукав, а первой с ним свыклась Варвара.
Хата Суровых стала местом собраний фронтовиков. Никто не знал, что надо делать, как революцию произвести. Кричали до хрипоты, ругались, но к решению не приходили. Что земля должна принадлежать крестьянам, это все понимали, но к чему это, когда земля и без того у хлеборобов, помещиков нет, богатых мужиков немного, и они, вроде, и не против, чтоб землю переделить. Самая большая трудность была в том, что власти, которую можно было бы по-революционному сменить, не находилось. Волостной старшина есть, писарь имеется, урядник сохранился, но у этой старой власти нет желания сопротивляться революции, а из-за этого фронтовики не знали, что им делать, чтоб революцию углубить. А тут еще старый Суров им хода не давал, благо в его хате их сборища происходили. Кричат фронтовики, что сменить нужно власть, а Тимофей спрашивает их – какая же новая власть-то будет? Те отвечают, что вовсе без власти жить можно, а Тимофей начнет перечислять: три десятка сирот на общественном попечении, топку для школ привозить нужно, учителей кормить, больницу Ивана Лукича поддерживать. Кто всем этим будет заниматься, если власть отменится?
Семен однажды поехал в город, вернулся через неделю. Зима уже тогда наступила, но в тот год она была к людям доброй, вьюгами да трескучими морозами не разила. Дня через два после того, как Семен вернулся, в селе все-таки произошла революция, и начало ей было дано в суровском дворе, а самыми видными ее участниками поначалу были дети – видными потому, что они на стенке, словно галчата, сидели, за происходящим во дворе наблюдая.
Двор был полон людьми. Фронтовики явились с винтовками и в солдатских шинелях. Корней щеголял в своем парадном мундире, но погоны снял. Шинель он не надел в рукава, а на плечи накинул, хоть это и не вовсе ловко было. Подходили мужики с ближних и дальних улиц. Люди дымили самосадом, кричали, как всё одно самое главное в революции друг друга перекричать. У всех на языке революция, но все-таки никто толком не знал, как надо поступать. Мужики с надеждой смотрели на фронтовиков – они всё это начали – но вряд ли и тем было ведомо, что делать. Неумение делать переворот, фронтовики скрывали за многозначительными выкриками и намеками, из которых можно было заключить, что им всё известно, всё они могут, и нет для них более знакомого дела, чем революцию совершать.
Но надо было, наконец, что-то предпринимать. Выкатили на середину двора старую бричку. На нее однорукий Семен поднялся. Он рассказал о событиях в городе. Читал прокламацию городского совета каких-то там депутатов. В прокламации говорилось, что надо брать власть в свои руки. Но как ее брать? Власть – штука невещественная, ее и пощупать-то нельзя. Как взять ту власть, за какое место взять и чем взять? Если бы кто-нибудь сопротивлялся, тогда другое дело, а тут даже никакой захудалой контры не находится, и оттого революция как-то не получается.
После Семена, говорили фронтовики. Самые запальчивые требовали, чтобы революция была похожа на настоящую революцию, а не на черт-те что, а для этого надо немедленно кого-нибудь расстрелять. Худой фронтовик, отравленный на фронте газами, поднялся на бричку. Он говорил, что ликвидировать надо вредный класс. А так как вредный класс это церковный староста Гаврило, отказавшийся отпускать фронтовикам в долг самогонку, которую он гнать великий мастер, то надо Гаврилу изгнать из села, або расстрелять. Богатых мужиков не трогать, но обложить налогом. Солдат исходил в крике:
«Братва! За что кровь проливали? Пока мы на хронте страждали, они дома сидели, и Гаврила им самогонку гнал. Революция должна всех к едреной матери уравнять. И пусть они, гады, по три ведра самогонки-первача ставят для революционных хронтовиков».
Когда нашумелись, накричались до хрипоты, старики заговорили. Человек с апостольской бородой – узкой и длинной – долго мялся на бричке, прежде чем начать речь. Зажиточный хлебороб Фролов. Пришел в суровский двор с двумя сыновьями-фронтовиками революцию делать. Не сомневался, что переворот нужен, хотел помогать ему. Расправив бороду, зычным голосом обратился к народу:
«Всё от Бога и свобода от Него. По Божескому надо поступать, никого не обижать, чтоб каждому, значит, его место было отведено. Оно по три ведра самогонки поставить вполне возможно, я сам с превеликим удовольствием поставлю, но только в революции не это главное».
Старику не дали сказать, что же главное в революции. Услышав, что он согласен поставить самогонку, воспламененные фронтовики стащили его с брички и начали качать. Бросали высоко, ловили на руки и опять бросали. Разлеталась апостольская борода, при каждом взлете старик крестил побледневшее лицо, а фронтовики кричали:
«Качай его, братва! Мы завсегда знали, что сознательный он старик, революционный старик!»
Вместе с фронтовиками кричали и дети на стене – радостное возбуждение, созданное во дворе речью Фролова, передалось и им. Не скоро они угомонились бы, да их внимание отвлекло появление всадника. Он слез с коня у ворот, накинул поводья на колышек и вошел во двор.
«Это к Корнею», – пояснил Марк. – «Они вместе воевали. Тыщу германцев убили, а може больше».
В семье Суровых человека, приехавшего тогда ко двору, знали, и так как он в нашей повести время от времени будет появляться, то тут мы о нем сразу и расскажем. Был он из соседнего села, что в тридцати верстах находится. Фронт сдружил его с Корнеем. Служили они в одном полку, вместе отличились в бою, в один день получили унтер-офицерские нашивки и георгиевские кресты. Вместе и домой вернулись, когда стал распадаться фронт и везде заговорили о революции, а когда вернулись, он стал часто наезжать к Корнею.
Панас Родионов был из батраков. В том хлебородном краю, о котором мы рассказываем, помещиков, не в пример прочим русским землям, было мало – край новый, без них зачинался, без них и жил – но сколько-то их все-таки развелось. Помещичье сословие больше вокруг губернского города гнездилось, однако же, кое-где в самой степной глухомани усадьбы возникли. Такая усадьба в Панасовом селе была, помещика Налимова имение. Помещик был так себе, средней руки, больше не богачеством, а гонором славился, однако же, хоть и средней руки, а хозяйство имел обширное – постоянных батраков десятка два, а то и три держал. Меж них и Панас до войны обретался.