Литмир - Электронная Библиотека

Это была та жизнь, которую Тимофей знал и любил. Крепкая, устойчивая; легко такую не встряхнешь. И вовсе она, жизнь-то эта, не отвечала тем невежественным городским понятиям, которые издавна укоренились и через печатное слово силу достоверности приобрели. Меж городских людей, хлеборобческой судьбы не знавших и не зная – не любивших, модно было говорить, что сельская жизнь одной лишь медвежьей дикости полна, а того, что в ней есть много мягкого и ласкового, люди эти не видели, не видя – не признавали. Тогда сын отца с матерью уважительно на вы, называл. Прохожий сворачивал в сторону, чтобы сказать работающему: «Бог в помощь!» Осиротевшие дети сельским сходом под опеку отдавались, и опекун крестом себя связывал, обещая доглядеть сирот, как своих детей. Нищие в пароконных бричках ездили, побираючись. Путнику не нужно было думать, где ему поужинать и переночевать – в каждой хате он желанный гость. Даже цыган-конокрадов бивали милосердно – не до смерти, а так – для порядка и поучения.

Конечно, были и отступления от этого – и до смертоубийства доходило, и жестокие люди встречались – но мы ведь говорим не об исключениях, а правило вот в чем выражено: люди к доброму тянулись, себя уважали и другим в уважении не отказывали.

Семья Тимофея, хоть многим чем она и непохожа была на другие селяцкие семьи, все-таки этой, а не городской жизни принадлежала. У сыновей бывали мысли о городе, но от века установившаяся слитность крестьянской семьи держала их при отце с матерью. Заметнее в них, чем в других, их собственная воля была, но она в спор с признанной властью отца и любовью к матери не вступала. Отца побаивались не только потому, что отец, а еще и потому, что хороший отец и мастер первейший. Сыновья свято верили, что нет на свете такого ремесленного дела, которое было бы отцу не под силу. Мать в почете у сыновей была, но о любви к ней ни ей самой, ни промежду собой не говорили. Такое слово, как любовь, трудно людьми произносилось. Впрочем, не так-то и трудно, когда о коне, например, а то о корове речь шла. Селяк без всякого труда мог сказать, что коня он любит, добрый конь, корову уважает, добрая корова, а спроси его – жену-то он любит? – обязательно застыдится и скажет: «К чему ее любить? Я ее соблюдаю». Люди трудно меж собой этим словом, любовь, обменивались, да ведь может оно и не так уж потребно там, где настоящая любовь живет. Тетку Веру в семье любили, на селе уважали, что ж об этом говорить? По заведенному порядку, дети ее на вы называли, но это когда говорили: «вы, мамо», а если хотели теткой Верой назвать, то тут на ты переходили. Отец кривился от вольности, с какой дети с матерью разговаривают, не любил, что они ее теткой Верой кличут, но терпел, сам грешен был. Это он прозвал ее теткой Верой, а за ним и сыновья стали так величать.

Короче говоря, не хваля признаем: хорошая семья Марку попалась, и рос он в ней, как опара на дрожжах. В положенное время справным хлопчиком стал – остроглазым, быстроногим и всегда всякими вопросами заполненным. От отца у него глаза были серые, скулы раздвинутые, нос тупой, а от матери – примета вечная – конопушки на лице и в том же порядке, что у тетки Веры: к вискам погуще. Из-за них его конопатым называли, а то еще меченым поскребышем.

Пришел девятьсот четырнадцатый год, и пятерых Суровых позвали на войну. Утром одного дня Марк проснулся, хотел, как всегда до этого, обрадоваться, что опять день пришел, но что-то мешало его радости. Он с младшими братьями на деревянной кровати спал, а кровать была такой широкой, крепчайше построенной самим Тимофеем, что мать им четверым поперек стелила и места вполне хватало. Солнце всходило, в окно заглядывало; птицы перекликались; через открытую дверь волна свежего, сенного, воздуха вплывала – а порадоваться Марк не мог, и ему казалось, что у них в хате стало совсем по-новому и вроде даже страшновато. Хотел он мать покликать, да Иван – его место рядом было – толкнул его в бок, зашептал:

«Наши на войну пошли, а ты спишь, конопатый».

К вечеру ушедшие вернулись. Сыновья остались во дворе, а отец вошел в хату и чужим, непривычным голосом сказал матери:

«Ну, гордись, тетка Вера. Товар твой первого сорта, забрили всех пятерых».

Мать приложила рушник к глазам, голову в плечи вжала, затряслась в слезах, а Марк с собой боролся, чтоб вслед за матерью в слезы не ударится – у него тетки Веры легкость к слезам была. Чувствуя, что ему с собой не справиться, он всхлипнул и мимо отца в сенцы шмыгнул, а оттуда во двор. Тут старшие братья кучкой стояли – в расшитых праздничных рубахах, в лаковых сапогах с голенищами в гармошку – и Марк сказал им басом, стараясь отцу подражать:

«Баба без слез не может. Плачет тетка Вера».

Сказал, и сам заплакал.

Наступила ночь, когда старая хата в последний раз привечала всю семью. Завтра пятеро новобранцев уйдут германца бить. Мать спозаранку уложила меньших детей спать, чтоб не мешали, дочку Таньку отправила за холстинную занавеску в хатыне, где у той ночное место было. Потом она в сенцах на глиняном полу толстый слой сена и соломы накидала, четырем уходящим постель приготовила, а пятого, Семена, к жене за перегородку услала. Марк решил было не спать, братьев охранять. Ему с его места на кровати были видны сенцы, постель, приготовленная для братьев. Из хатыны мать выносила теплый хлеб с запеченными в нем яйцами, разрезала куски сала – готовила сыновьям харчи на дорогу. Новобранцы разошлись, у каждого было с кем попрощаться, в хате только дети малые, да мать с отцом. Незаметно Марк заснул, не слышал, как братья домой вернулись, спать уложились, и снился ему дракон, точно такой, как в церкви на иконе. Побежал дракон на него, дым и огонь из пасти; страшно ему было, а убежать нет сил: ноги к земле приросли. От страха он и проснулся. В сенцах тень маячила, мать там неподвижно стояла, и это смутное видение страх перед драконом вытеснило и жалостью Марка потрясло. Не знал он по его малолетству, что много-много матерей вот так над сынами в последнюю ночь стоит, да не о многих с ласковой жалостью в книгах рассказано, нет, он этого не знал, его жалость к матери его собственной была. Чувствовал он, как предательская теплая влага вверх в нем идет, хотел, как отец, обратиться к матери басом, но вдруг тонюсенький писк из него вышел и, услышав свой писк, Марк в плач ударился.

Мать пошла к нему. Опережая ее, Корней на ноги подхватился, взял Марка на руки и рядом с собой положил. Последнее, что видел Марк, засыпая, были холщевые сумки на ослоне у стены. Их было пять, и они смутно белели, поставленные в ряд.

Прошел год. Старая хата Суровых была теперь тихой, хмурой, в себе затаившейся, и только редкие письма с фронта возвращали ей оживление. Они по обычаю начинались с поклонов всем родичам и знакомым, поклоны шли долго – никого забыть нельзя – и только в самом конце сообщалось, что сам писавший жив, здоров и немцев успешно бьет. Письма тогда получали по выклику, а не так, как теперь. По праздничным дням народ из церкви к волостному правлению шел, и писарь выкликивал. Тимофей сам на выклик ходил, и когда получалось ему письмо, он домой спешил, всех домашних за стол усаживал и, пристроив очки к глазам, по складам читал. Дети бойчее его были в грамоте, но никому доверить чтения Тимофей не мог. Начнет он бывало читать, а тетка Вера сразу в слезы, и он то и дело шутливо покрикивает, глядя на нее поверх очков:

«Чего плачешь, дурна? Я ж еще поклоны читаю, а ты уже плачешь!»

Прочитывали до конца, и если было в письме что-нибудь о других солдатах – из соседних или дальних дворов – отец посылал детей с вестью об этом. Потом приходили солдатские отцы и матери письмо слушать и Тимофей до того дочитывался, что наизусть мог его повторить.

Корней не писал. Грамотей он был никудышный, и позже сам признавался, что ему было легче лишний раз сходить в атаку на немецкие траншеи, чем написать письмо. Но долго ли, коротко ли, а и от него пришла весть. Кроме поклонов от белого лица и до сырой земли, было написано, что в госпитале он, ранен. За храбрость произведен в унтер-офицеры и награжден георгиевским крестом. Мать слезами обливалась, сын-то может быть умирает, а отец резонно считал, что ранен не шибко, иначе не написал бы, а главное то, что награжден и повышение получил. Это давало Тимофею причину для гордости перед другими – понапрасну он гордиться не любил, а по делу, по заслуге, очень даже гордым мог быть.

10
{"b":"735015","o":1}