Дочерей воспитывали не столько родители, сколько госучреждения: Лилю – детские ясли, Малю – детский сад, но его она возненавидела лютой ненавистью. Как-то за обедом подняла она руку и попросилась в уборную, но воспитательница, вся такая из себя строгая, прикрикнула, и Маля от испуга в штанишки наложила. С этим добром и домой отправилась – мама на неё ещё и накричала.
А вот папа!..
Он любил её и разные игрушки покупал. Только не держались они – всегда хотелось знать, что там, внутри. Принёс он как-то двухцветный мячик. Два дня она хвасталась, в третий пошла на речку – самой искупаться, заодно и мячик искупать, а он плавал-плавал да и уплыл. Она потом долго плакала. Любимых дочек папа закалял по-своему – в дождь раздевал до трусиков и выпускал во двор. Они бегали по лужам и кричали рифмованную несуразицу: «Дождик, дождик, лей, лей, ни-ко-го не жалей!», «Дождик, дождик, пуще, вырастет всё гуще!», «Дождик, дождик, перестань, мы поедем в Еревань!»
Жизнь всё тяжелела – всегда хотелось есть.
Послала её как-то мама в столовую каши купить. Пока домой донесла, всю и съела. Опомнилась с пустым котелком в квартире и, глядя в мамины глаза, заплакала…
Перезимовали трудно, и весной в поисках лучшей жизни папа перевёз их на бричке в барак на территории шахты – Маля сидела сзади, ногами всё болтала и песенки напевала.
Было это в пятнадцати километрах от милой и любимой маленькой землянки. От тоски по ней она однажды с маленькой Лилей отправилась её проведать. Пришли, сиротливо возле постояли, у колонки напились и по солнцепёку поплелись назад – Лиля всю дорогу хныкала.
Родители с работы пришли – солнце за горизонт спряталось, а дочек нет и нет. Папа с мамой по всей округе бегали, кричали, искали. Когда они, держась за руки, колобочками выкатились в вечерних сумерках из-за деревьев, мама с папой кинулись к ним, как к воскресшим, – плакали, тискали, ругали, смеялись.
Девочки подрастали – привыкали к коммунальному бараку… к разговорам-сплетням, тревожным и тихим… к ругани женщин… к общей кухне, где нередко перепадало и что-нибудь вкусненькое…
В сентябре пришла пора в школу.
Школы, как и детского садика, Маля боялась и потому всё из папиной руки рвалась. Оказалось, зря – училась легко и хорошо. В конце года отличникам вручали похвальные грамоты, но Мале похвальную грамоту не дали – оказалось, причиной тому был папа, которого когда уводили «шинели».
Это был второй урок несправедливости.
Третьим уроком, самым длинным и беспощадным, была война.
В августе 1941-го эвакуировали военкомат. Отца призвали не сразу, а по списку в обычной школьной тетради, которую заполнял военком. Мама с Лилей и только что родившейся девочкой лежали в постели – провожать папу, кроме Мали, было некому. Прощались, будто навсегда… В трамвае домой исходила Маля в слезах – от жалости. Ту солёную горечь в глазах и во рту ощущала всю жизнь: прошлась эта горечь по ней печальной рулеткой…
Начинался голод. Люди взламывали магазины и растаскивали то немногое, что в них оставалось. Всё закрывалось. Школы тоже. Хлебный паёк выдавался только семьям шахтёров. Когда мама с новорожденной уходила за хлебом, Маля с Лилей оставались одни. Однажды, когда мама ушла, явились милиционеры и приказали покинуть барак: с минуту на минуту должны были взорвать оцепленную шахту. Жильцы спешно покидали опасную зону— Маля с Лилей тоже. Навстречу им бежали орущие и в голос рыдающие женщины – без хлеба, и среди них мама.
– Ты что, Маля, без одеяльца? – кричала она, будто важнее всего было одеяльце, а не то, что нашла дочерей живыми и невредимыми. – Малышке ночью будет холодно, замёрзнет!
Ни слова не говоря, Маля бросилась назад, к бараку. Милиционер пытался её задержать. Она увернулась, и он вбежал в комнату уже вместе с нею, но помог унести одеяльце и тёплые вещи. Метров сто отбежали и – бабахнуло.
Темнота полыхала взрывами. Прижавшись друг к другу на траве под клёнами, слушали они, подрёмывая, устрашающую музыку ночи. Горловка вымирала. К уцелевшим стенам с пустотами вместо окон никто, кроме Маргариты с детьми, не вернулся. Плохо знавшая русский, она не читала газет и не слушала радио – ждала, когда всё уляжется.
Знакомые растворились. Крепчали холода. Вместе с ними крепчала и ненависть к немцам. Маргариту спасало, что её принимали за татарку. Однажды она встретила местного еврея, и он посоветовал:
– Сгинешь здесь с детями. Уходить тебе надо. Недалёко есть станция «Фенольная». Кохда-то рядом с нею была бохата немецка колония «Нью-Йорк». Може, от того богатства шо и осталось – сходи…
Судьбою двигала война
И Маргарита решилась… Собрала узелки и с тремя детьми отправилась в путь – не знала, что неприятель во всю разгуливал уже по русской земле. Линию фронта перешли, будто и не было войны. Сели в тени отдохнуть, и вдруг – два военных.
– Пух! Пух! Куда идёшь?
Только и сумела понять, что не немцы они, – не знала, что в «голове» немецкой армии шли итальянцы и румыны. В штабе Маргариту выслушали, дали ей мешок с продуктами и послали к коменданту бывшей колонии «Нью-Йорк». В бараке за колючей оградой ей с детьми выделили двухъярусную кровать. Внизу с грудничком размещалась Маргарита, наверху – Амалия с Лилей.
Кормили в столовой – два раза на дню. Всё б ничего, да Маргарита угодила в больницу. Без мамы 9-летняя Маля подхватила малярию. От холода тряслась она наверху, а 6-летняя Лиля, калачиком ножки, раскачивалась внизу. Сидит, бывало, турчанкой, и, как маятник, туда-сюда… Собачкой выла – сестру и себя жалела. Чужие тёти поили их, кормили и укрывали – любили, значит. И она их любила, в кишках от любви аж ныло… Маргариту выписали через месяц, и вскоре Маля с Ли-лей начали оживать.
Зиму 1941-го (такой лютой зимы старожилы давно не помнили) перебивались попрошайничеством. Новорожденная всё кричала – молочка, видать, не хватало. Однажды Маргарита проснулась – комочек молчит. Притронулась, а он холодный, и горько подумала, что рулетка сработала в пользу старшеньких…
На похоронах плакали больше для приличия.
Девчонки целыми днями могли теперь христарадничать… Поверх коротких пальто завязывали тёмные шали и в свисавший конец складывали подаяния. Забегали домой, выгружались, чуть-чуть отогревались и опять убегали. С наступлением тепла много съестного находили также в степи: щавель, цветочки клевера, «заячью капусту», «калачики»…
Люди закопошились в земле… Засадила огород и Маргарита. Время казалось мирным – без взрывов и ужасов бомбёжек. Маргариту взяли уборщицей в комендатуру – в топливе и питании, как раньше, они теперь уже не бедствовали. А когда её перевели на консервную фабрику, зажили почти что богато.
В первые дни войны призвали в армию мужчин, и, когда в январе 1943-го началось наступление Советской Армии, женщины и дети российских немцев оказались меж двух мясорубок. Беспощадный барабан войны требовал выбора, а решиться было, ой, как непросто: своими они считали и тех и других. Оккупация означала однозначное пособничество и шанса на выживание не оставляла. Ржа войны разъедала и разъединяла, однако душам глубоко было наплевать, чья это ржа – русская или немецкая. До хрипоты доказывая самим себе очевидную нелепость: «Мы, что ли, в войне виноваты?», женщины беспомощно разводили руками и прикусывали языки.
Вскоре пронёсся слух, что немецкое командование решило перебросить на запад всех жителей оккупированной территории. Дети не понимали – матери рассудили, что так будет лучше.
В морозное утро Маргарита отправилась, как обычно, на работу. Непривычно пустынные улицы настораживали. Оказалось, ночью по секретному предписанию срочно двинулся с места обоз с российскими немцами – про её избушку, стоявшую на отшибе, никто не вспомнил. С плачем бросилась она в полицию: что делать? У кого ей с детьми просить защиты?
Такой бешеной скачки меж голых деревьев по горным кручам они ещё не знали. От страха вывалиться из саней дети сидели молча. Как разжались вцепившиеся в сани пальцы и ослепила снежная пыль, не поняли, только – кувырк! – и сани полетели под обрыв. Отделались, слава Богу, ушибами и ссадинами, больше всех пострадала сама Маргарита.