Вышли из денника, прикрыв за собой дверь. Какое-то время стояли и молча смотрели на коня.
¿Le gusta?[64] – спросил дон Эктор.
Жеребец что надо, кивнул Джон-Грейди.
Потом юные американцы работали с манадой[65], и асьендадо то и дело заходил в корраль. Они ходили среди кобыл, и Джон-Грейди рассказывал об их качествах, а дон Эктор слушал, размышлял, отходил на несколько шагов, присматривался, кивал, снова погружался в размышления, потом, глядя в землю, переходил на другую точку, меняя ракурс, и снова поднимал глаза на кобылу, пытаясь увидеть ее по-новому, разглядеть в ней то, что прежде от него ускользало. Если дон Эктор не находил в кобыле достоинств, на которые указывал его молодой помощник, он так и говорил, и Джон-Грейди обычно не возражал, соглашаясь с мнением хозяина. Впрочем, почти за каждую из кобыл он склонен был замолвить словечко, лишь бы у нее имелось то, что называют здесь la única cosa[66]. Свойство, позволяющее простить лошади все, кроме совсем уж вопиющих изъянов, а суть его состоит в интересе лошади к коровам. Когда Джон-Грейди приучал к седлу наиболее перспективных кобыл, он выезжал на луга к сьенаге, где в сочной траве паслись, обходя топкие места, коровы и телята. В манаде попадались кобылы, проявлявшие повышенный интерес к тому, что им показывал Джон-Грейди. Он был убежден, кстати, что этот интерес не просто прививается, но и передается по наследству. Дон Эктор относился к этой теории довольно скептически, зато оба свято верили в две вещи, о которых, впрочем, никогда не говорили вслух: во-первых, Господь создал лошадей, чтобы пасти скот, и, во-вторых, работа со скотом есть единственный правильный источник богатства.
Жеребца поставили в конюшню у дома геренте, подальше от кобыл, и, когда у тех началась течка, Джон-Грейди и Антонио занялись делом. В течение трех недель они случали их практически ежедневно, а иногда заставляли жеребца проявлять себя во всем блеске даже и по два раза в день. Антонио выказывал производителю большое уважение и величал его «кавальо-падре». Подобно Джону-Грейди, Антонио охотно разговаривал с жеребцом и часто что-то ему обещал, причем всегда неукоснительно выполнял обещания. Заслышав его шаги, жеребец поднимался на дыбы, а Антонио, подходя к его деннику, начинал тихим голосом на все лады расписывать ему кобыл. Он никогда не устраивал случки два дня подряд в одно и то же время и говорил дону Эктору, что жеребца надо почаще прогуливать, чтобы тот оставался управляемым. Он делал это по наущению Джона-Грейди, которому очень уж нравилось на этом жеребце кататься. Точнее сказать, ему нравилось, когда все видели, как он на нем катается. Впрочем, если честно, Джону-Грейди хотелось, чтобы то, как он скачет на этом жеребце, видел вполне определенный человек, один-единственный.
Еще затемно он приходил на кухню, пил кофе и на рассвете седлал жеребца. В саду ворковали голуби, веяло утренней прохладой, и, когда Джон-Грейди выезжал из конюшни, жеребец бил копытом, гарцевал и выгибал шею. Джон-Грейди уезжал по дороге к сьенаге. Ехал берегом озера, и при его приближении с мелководья взлетали гуси и утки, проносились над водой, разрывая утренний туман, а потом взмывали ввысь, превращаясь в сказочных жар-птиц в лучах еще только собиравшегося взойти и невидимого с дороги солнца. Иногда жеребец переставал дрожать, лишь когда они оказывались у дальнего края озера. Джон-Грейди заговаривал с ним по-испански, и его слова звучали будто библейские речения, будто не занесенные еще на скрижали заповеди. Soy comandante de las yeguas, говорил Джон-Грейди. Yo y yo solo. Sin la caridad de estas manos no tengas nada. Ni comida ni agua ni hijos. Soy yo que traigo las yeguas de las montañas, las yeguas jóvenes, las yeguas salvajes y ardientes[67]. Он произносил свои речи, а между его колен, под могучими сводами конских ребер, выполняя чью-то непреклонную волю, колотилось большое темное сердце, разгоняя по венам и артериям кровь. Сизые сплетения кишок поднимались и опускались в такт работе мощных бедер, колен, берцовых костей, прочных, словно льняные веревки, сухожилий, которые, подчиняясь этой самой загадочной, таящейся под конской шкурой в глубинах плоти, непреклонной воле, сгибались и выпрямлялись, сгибались и выпрямлялись – и несли жеребца вперед. Его копыта пробивали колодцы в стлавшемся понизу тумане, голова моталась из стороны в сторону, с оскаленных зубов слетала слюна, а в горящих выпуклых глазах пылал окружающий мир.
Потом Джон-Грейди возвращался на кухню и шел завтракать. Мария хлопотала по хозяйству: подкладывала дрова в большую, с никелированным верхом плиту или раскатывала тесто на мраморной крышке стола, и порой ее пение доносилось из глубины дома. Иногда он вдруг улавливал слабый запах гиацинта – значит, через холл недавно проходила Алехандра. Если Карлос с утра пораньше резал телку, то возле дорожки под навесом на кафельных плитках восседало целое скопище кошек, причем каждая сидела на своей персональной плитке. Джон-Грейди останавливался, брал в руки одну из кошек, начинал ее гладить, а сам не спускал глаз с внутреннего дворика, где однажды увидел Алехандру, которая собирала там лаймы. Он стоял, смотрел, гладил кошку, потом выпускал ее из рук, и кошка возвращалась на свое законное место, а Джон-Грейди входил на кухню, снимая на пороге шляпу. Иногда Алехандра завтракала в столовой одна, и Карлос относил туда поднос с кофе и фруктами. Иногда она каталась по утрам верхом. Как-то раз Джон-Грейди поехал на жеребце к северным холмам и увидел ее милях в двух от себя на нижней дороге, что вела к озеру. Она часто каталась по лугам у озера, а однажды он увидел, как она бредет по мелководью среди камышей и, подобрав юбки одной рукой, другой ведет за повод своего вороного араба, а над ней летают с криками краснокрылые дрозды. Время от времени она останавливалась и наклонялась, срывая белые лилии, а черная лошадь терпеливо застывала в ожидании, словно большая собака.
После тех самых танцев в Ла-Веге Джон-Грейди ни разу с Алехандрой не разговаривал. Она уехала с отцом в Мехико, а вернулся тот уже один. Даже спросить о ней Джону-Грейди было некого. В последнее время Джон-Грейди приобрел привычку кататься на жеребце без седла. Едва дождавшись, когда конь завершит свое дело, он скидывал сапоги и запрыгивал коню на спину, пока Антонио еще держит только что покрытую кобылу за скобу; при этом кобыла стояла, опустив голову и широко расставив ноги, и дрожала мелкой дрожью, ее бока ходили ходуном, а изо рта вырывалось судорожное дыхание. Наподдавая босыми пятками по брюху жеребца, Джон-Грейди выезжал из конюшни, а жеребец фыркал, ронял пену и плохо соображал, что происходит. Они неслись по нижней дороге, и Джон-Грейди, работая одним веревочным недоуздком, низко пригибался к конской шее и тихо бормотал жеребцу что-то непристойное. У коня под взмокшей шкурой бешено пульсировала кровь, а от самого Джона-Грейди пахло и жеребцом, и кобылой. Во время одной такой безумной скачки Джон-Грейди повстречался с Алехандрой, которая возвращалась на своем вороном от озера.
День уже клонился к вечеру. Джон-Грейди натянул веревочные поводья, и жеребец остановился, дрожа всем телом, переминаясь с ноги на ногу и мотая головой, отчего во все стороны летела пена. Алехандра тоже остановила своего вороного, и Джон-Грейди вытер потный лоб, снял шляпу и махнул Алехандре, чтобы она проезжала. Он даже съехал с дороги в осоку, чтобы им было проще разойтись. Алехандра подала вороного вперед и поравнялась с Джоном-Грейди, который приложил указательный палец к шляпе, кивнул ей и решил, что она сейчас двинется дальше, но не угадал. Алехандра снова остановилась и повернулась к Джону-Грейди. На черном лоснящемся боку араба играли блики света. Под пристальным, чуть вопрошающим взглядом Алехандры Джон-Грейди вдруг почувствовал себя на своем взмыленном жеребце разбойником с большой дороги. Алехандра между тем смотрела на него, словно желая услышать то, что он ей давно хотел сказать, и Джон-Грейди действительно произнес какие-то слова, но сколько ни пытался потом припомнить, какие именно, так и не смог. Смог только воскресить в памяти улыбку Алехандры, хотя такой отклик вовсе не входил в его намерения. Алехандра устремила взор вдаль, на озеро, сверкавшее под последними лучами солнца, а потом перевела взгляд на Джона-Грейди и его жеребца.