Сысою с Васькой общество каторжных надоело еще в пути. Отстояв обедню в церкви, они шлялись по городу, разглядывая его строения. К ним примкнул одинокий Тимофей Тараканов. Сквозь тучи скупо светило солнце, шумел прибой, кричали чайки, срываясь с речных отмелей большими стаями. На устье Охоты, против экспедиционной слободы, был порт. Здесь стояли купеческие и казенные суда, по большей части галиоты или, по-старому, кочи и кочмары с низкими, толстыми мачтами, высокими бортами. Среди них выделялось иностранное судно с высокими мачтами и парусами в четыре яруса.
Покачивались мачты, по причалу лениво слонялись служащие морского ведомства. Трое друзей подошли ближе к фрегату. Иностранцев на нем не было, пушечные люки нижней палубы были наглухо заделаны и засмолены, корабль оказался переделанным в транспортное судно с шестью пушками на верхней палубе. Вдыхая пьянящий дух смоленых досок, пеньки и парусины, Сысой прочитал вслух золоченую надпись на борту: «ФИНИСТ».
– Не «ФИНИСТ», а «ФИНИКС», – насмешливо обронил проходивший матрос в казачьих штанах и в лихо заломленной шапке.
Сысой, указывая на буквы пальцем, еще раз вычитал по слогам название судна:
– И правда «ФИНИКС», – удивился своей ошибке, – а что это? – с добродушным удивлением спросил у того же матроса, остановившегося и с любопытством разглядывавшего молодцов компанейского обоза. В это время Тимофей Тараканов стоял в другой стороне, против высокой кормы и разглядывал надстройку.
– Сказывают, птица такая есть за морем, яиц не кладет, как другие, а состарится, обложит себя хворостом и спалит…
– Дура, что ли? – простодушно удивились тоболяки.
– Кто ее знает? – достал трубку матрос. – Может, дура, а может, ей от Бога так отпущено: птица заморская, не наша.
Бывший фрегат поскрипывал кранцами, блестела надраенная палуба.
– Таракан! – окликнул товарища Сысой. – Знаешь, что такое «Финикс»?
Тимофей неспешно подошел, взглянул на название судна.
– Читал! – ответил равнодушно. – Нашими литерами на латинский лад так называется птица феникс. – Помолчав, добавил: – Про нее пишут, будто, когда начинает стариться, сжигает себя, но в огне и углях остается опарыш, из которого рождается та же, но молодая птица. И так вечно!.. Старая сказка! – Снисходительно усмехнулся. – Нынче модная у иркутских мещан.
– Обозные? – спросил скучавший матрос. Трое закивали. – Здесь останетесь или отправят дальше?
– На Кадьяк, в шелиховскую артель, зверя промышлять.
– Попутчики, – улыбнулся матрос. – И «Финиксу» и «Трем святителям», – указал на галиот, причаленный к другому борту, – предписано идти за море. Правда, штурмана на это не согласны – всего неделю назад вернулись с Кадьяка, хотят зимовать в Охотске, при откупных кабаках.
На четвертый день по прибытию в Охотск компанейского обоза не ко времени зазвонил церковный колокол. Чернявый, похожий на ламута священник, в вышарканной ризе, шел впереди крестного хода встречать другой обоз. На въезде в город были выстроены гарнизонные солдаты с ружьями, при них – полковник Козлов, надворный советник Рейникин, коллежский асессор Кох – предместник нынешнего коменданта. Все были в мундирах, при шпагах и орденах. Прибывала и толпа. На этот раз, кажется, весь Охотск бросил дела и вышел встречать гостей.
Сысой с Васькой потолклись в толпе, издали увидели знакомых монахов, пошли к компанейскому двору, но по пути свернули в пустующий трактир поесть печеных уток, которые в это время были дешевы. Ни ларешного, ни полового в трактире не оказалось. За скобленым столом в углу сидели четверо, по виду – мореходы, и вели между собой разговор с тихим, добродушным спором. Среди них Сысой узнал старика, с которым разговаривал ночью. На этот раз он был угрюм, будто чем-то обижен, залпом выпивал налитое и ждал следующей чарки. Против него, спинами к тоболякам сидели двое: один лысый, с седой бородой и красным носом в рытвинах, другой с чисто выбритым лицом и густой проседью в длинных рыжеватых волосах, стянутых в пучок на затылке. При них был чернявый креол с оттопыренными ушами. Креолами в Охотске называли всех полукровок, родившихся в колониальных владениях и записанных мещанами России. Они были освобождены от податей и повинностей, пока жили в колониях.
Один только креол и обернулся к вошедшим:
– Что хотели, тоболячки? – спросил, скалясь и смеживая пухлые веки в узкие щелки.
Сысой с Василием перекрестились на образа в углу и ответили, думая, что это половой или приварок.
– Чая нам и утятины!
Старики тоже обернулись и с любопытством уставились на них.
– Все ушли встречать попов! – рассмеялся вертлявый креол. – Говорят, целый монастырь прибыл! Что найдете в поварне, то и берите, – по-свойски кивнул им.
Тоболяки взяли остывших, вчера еще печенных гусей, сели в стороне. Тот, у которого щеки были выбриты, посматривал на сотрапезников с таким видом, будто о чем-то знал больше их, и, гоняя желваки по впалым щекам, продолжил в чем-то упрекать лысого:
– То я Андрияна Толстых не знал или на «Иоане» не ходил?! Еще поболее твоего, пожалуй, ходил. – И, повернувшись к «водяному», добавил: – Все старовояжные знают, что нужно было Андрияну. Бывало, в грудь себя колотил, говорил: мне через стихию суждена великая слава! А как кто возвращался, открыв новые острова, плакал: опять обманула судьба-лиходейка! А обманула его карта Беринга, которую Штеллер продал Никифору Трапезникову и божился, что сам видел Дегамову землю. Берингу же, по слухам, ту карту вручила сама царица, а ей всучил какой-то латинянский проходимец…
– Так, да не совсем! – ухмыльнулся лысый. Он был уже в веселом расположении духа. – Слушайте Митьку Бочарова. В этой старой лысой башке много чего, – постучал себя кулаком по лбу. – Беринг помер, Чирикова в Петербург вызвали, команды «Петра» и «Павла» прожились, а жалованье давать перестали – служи, где хошь. Вот и кинулись кто к Неводчикову с Чупровым, кто к Басову, кто к Андрияну Толстых. А француз Штеллер выучился ругаться по-русски лучше всякого казака, на каждом углу поносил покойного Беринга и его штурманов за то, что видели признаки земли на широте сорок шесть градусов шестнадцать минут, а духа не хватило, чтобы держать курс и повернули к востоку…
– А я чего говорил? – сердито уставился на лысого бритый. – Трапезников вернулся из басовского вояжа, свой пай передал приказчику, пересел на «Иоана» и снова ушел к Беринговому острову. Пришли – куда что делось? Песцов – и тех стало мало. Тут-то и вспомнили адъюнкт-профессора…
Лысый опять ухмыльнулся:
– Герасим как станет сказывать, будто отчет коменданту пишет… А то, что Никифор в Большерецкой канцелярии выпросил шесть казаков себе на борт, забыл? И Толстых, и Трапезников знали, куда надо идти. Оба собирались открывать новые земли. Но сперва решили набить зверя в известных местах, потому и пошли к Берингову острову. Так-то было! А пришли – пусто. На Медном и Ближних островах побывали – нет зверя. Думали, ладно, подождем, весной появится. Перезимовали – ни бобры, ни коты не приплыли. Тут-то и стали говорить, что у Басова с покойным командором был тайный контракт. И сами захотели так же. Стали думать, кого послать к покойному и как. Трапезников отговорился на сходе: дескать, со мной, барышником, служилый командор разговаривать не станет, морехода надо посылать! Андриян Толстых – ни в какую… Послали казака Гаврилу Пушкарева, который служил у покойного на «Петре». Достали последнюю флягу с водкой, напоили для храбрости, привели под руки в каюту пакетбота, закрыли, чтобы песцы не загрызли. Возвращался Гаврила утром, лыка не вязал, над ним кружила стая чаек и каждая метила попасть пометом в шапку. Пришел Гаврила белым от птичьего дерьма и кричал во всю глотку: «Юго-восток, два румба к востоку!»
Сысой с Васькой, услышав знакомые имена, насторожились, а после и вовсе уставились на говоривших, забыв о печеном гусе. Их любопытство приметил креол и, едва старики умолкли, вскочил из-за стола.
– Знаете ли, с кем сидите, казаре?[1] Это самые знаменитые мореходы: Дмитрий Иванович Бочаров и Герасим Григорьевич Измайлов, – указал сперва на лысого, потом на рыжего. – А это, – кивнул на «водяного», уже клевавшего носом по столу, – известный подштурман Филипп Мухоплев. Ну и я, Афоня, штурманский ученик, помощник капитана с «Финикса».