Павел Петрович подбирал экипировку – мягкие и прочные берцы, натовскую «цифру» и желательно песочного цвета, тактические перчатки, противоосколочные очки, наколенники и налокотники. Я мягко отказывался, убеждая, что никакого участия в войне принимать не собираюсь, что еду знакомиться с достопримечательностями и вообще буду писать путевые заметки и рисовать. Он смотрел на меня как на убогого, вздыхал и уходил, чтобы вернуться с новой идеей. Условий быта я так и не узнал у Марата, к тому же он не акцентировал на них моё внимание. Условий выполнения предстоящих задач я также не знал – на все вопросы он отмахнулся, как от назойливой мухи: отстань с такими мелочами, там сам узнаешь.
В конце концов сумку забили под завязку двумя или тремя упаковками армейских спецназовских сухпайков, аккумуляторами к портативным радиостанциям и видеокамерам, с трудом нашлось место для пачки бумаги и прочего канцелярского хлама, абсолютно не пригодившегося, но захваченного по распоряжению Марата. В уголочек засунул пару белья, нитки с иголками, бритву, щетку, пасту, футболку, трико и аптечку. Паша уговорил взять шматок копчёного сала – ну никак без него в мусульманской стране! Кстати, его потом подчистили сирийцы – ребята из охраны, но только ночью, чтобы Аллах не видел. Зато не поместились кроссовки, свитер и куртка, о чём пришлось пожалеть в первый же день, вдосталь набегавшись в тяжеленных туфлях и джинсах. Не нашлось места биноклю и компасу, перчаткам и наколенникам. Слава богу, что отказался от «броника» и «сферы».
Накануне отъезда сходил в Смоленский Собор, молча постоял у всех образов, не зная толком ни одной молитвы, поставил свечи за здоровье близких. Какое-то внутреннее беспокойство, не отпускавшее все эти дни, ушло тихо и незаметно, и душу заполнили умиротворение и благость.
Уже на вокзале Павел Петрович надел на запястье руки браслетик-чётки из нефрита с изображением крестика на центральном камешке. Велел не снимать – это талисман, с Афона, оберег.
Носил, строго исполняя наказ, да только однажды утром зачем-то снял и… забыл его. Спустя несколько часов в Дарайя меня нашли пули снайпера.
2
Москва и встречала меня утром с поезда, и провожала уже нас с Маратом в тот же вечер протокольно холодно, без сожаления, будто выталкивала за порог разлюбившая женщина: мела позёмка, грозя превратиться в метель, резкий и пронизывающий ветер норовил забраться за пазуху, выхолаживая остатки тепла, срывал капюшон и обжигающе хлестал по лицу. И на душе было муторно от ощущения ненужности и одиночества.
Вылетели с задержкой и далеко за полночь. На посадке два крепких сирийца радостно обнялись с Маратом, протянули ему наши билеты, оторвали посадочные талоны, один из них повёл в самолёт. Чёрт возьми, он и здесь свой, этот неугомонный отпрыск древнего татарского рода. Да и сервис поставлен на уровне: и билеты сами купили, и на посадку сопровождают. Уже в самолёте подтянутые, с бросающейся в глаза армейской выправкой, стюарды прошли по проходу, жестом показывая на необходимость пристегнуться. До конца рейса они больше не появились и лишь после посадки замерли вежливыми истуканами у трапа. В каждом их движении, развороте головы, взгляде чувствовалась армейская школа.
«Боинг» был практически пуст: так, с полдюжины наших соотечественниц в хиджабах, несколько прилично одетых сирийцев – то ли бизнесмены, то ли чиновники, да с десяток неприметных коротко стриженных крепких соплеменников. Душа требовала общения, поэтому сунулся было к ним с вопросами, но они дружно изобразили усталость и, как по команде, смежили веки. Лишь один процедил: да электрики мы, сантехники, слесаря…
Такое откровенное игнорирование несколько обескуражило. Марат по-отечески успокоил взбунтовавшееся самолюбие, посоветовав плюнуть и растереть, сочно зевнул и, разложив четыре кресла в центральном ряду, бесцеремонно замастил себе под голову почему-то мою куртку, посоветовав спать.
– Куртку хоть отдай, мурло татарское, – проворчал я, устраиваясь в следующем ряду.
– Делиться надо, – назидательно и веско отрезал Марат и захрапел.
Невольно прильнул к иллюминатору, но ничего не видно, кроме кромешной тьмы, даже луна и та где-то беззаботно дрыхла за облаками. Космос, чёрный, бездонный, чужой, пугающий, захватывающий, завораживающий… Непроницаемая темень снаружи, темень внутри салона – чёрное безмолвие. Странный полёт, непривычный без снующих стюардесс, мониторов с мерцающим экраном, пассажиров – спящих, жующих, разговаривающих, читающих, стоящих в проходе. Парящий призрак на высоте в десять тысяч метров. И никто не хочет разделить мои мысли – все спят: и «хиджабки», и «костюмы», и стриженые слесаря-сантехники. В довесок художественный храп профессора с мощными полифоническими раскатами и с диапазоном в пару-тройку октав. Что это: демонстрация равнодушия или фатальной уверенности в завтрашнем дне? А может, просто банальная усталость от прожитого накануне суетного дня? Впрочем, какая разница?
Разложив кресла, я завалился, с наслаждением вытянув ноги. Ну как же это здорово! А что, рейс-то ведь удался! Когда ещё с таким комфортом полетаешь! На весь салон всего полтора десятка пассажиров – такой простор! Такая свобода!
3
Накануне корреспондент «Комсомолки» душетрепещуще повествовал о пережитом им ужасе при заходе на посадку в аэропорту Дамаска: город, погрузившийся во мрак, устремившиеся в небо трассеры, сполохи разрывов внизу, справа и слева под фюзеляжем и крыльями, и круто посадочная глиссада пикирующего бомбардировщика. До барражирующих аэростатов и режущих ночную темень прожекторов не дошло – видно, закончился вискарь.
В ожидании «фейерверка» прильнул к иллюминатору, но Дамаск притягивал весёлой россыпью огней, вскарабкавшихся справа на вздыбившуюся гряду и перемешавшихся с густо засеявших небо звёздами. Впрочем, освещался только центр столицы да новый район, а весь север, восток и юг слились с чернотой ночи. Там мятежники, там свет ночью не включают – опасаются авиации, хотя давно трубят, что у Асада нет ни «вертушек», ни самолётов.
– Сон разума рождает чудовищ, – неожиданно прохрипел, зевая, Марат. – Это я про мусликов[7]. Боятся света, шайтаны, а раз боятся – значит, уважают. И нас тоже уважают и боятся, – веско подытожил он, раскрывая в сочной зевоте рот и отряхивая сон. Удивительно, но он проснулся точно по расписанию.
Самолёт клюнул носом и понесся к земле, так и не включив огни. Крутая глиссада с креном влево, и вот уже колёса плавно коснулись взлётки. Посадка из разряда фантастики – мягкая, неслышная, в одно касание. «Боинг» почти подкатил к стеклянным дверям аэровокзала, тут же неслышно подъехал трап и мы гуськом потянулись в здание.
Аэропорт был пуст. Девственно пуст. Вообще. Абсолютно. Лишь в конце зала маячило несколько штатских. «Хиджабки» сразу же прошли к ним и через мгновение растворились, крепыши сбились в стайку, но как-то слишком профессионально, спина к спине, будто заняли круговую оборону. Откуда-то вынырнул коротко стриженный шатен в гражданке, что-то коротко бросил им, и они всё так же плотно сбитой римской когортой последовали за ним.
В одно мгновение зал прилёта обезлюдел, и мы с Маратом осиротели. Опустив сумку на пол – три десятка кило аппаратуры и снаряжения буквально отрывали руки, я открыл было рот, чтобы поинтересоваться у этого полоумного профессора о своей дальнейшей судьбе, как всё разрешилось тотчас же само собой.
Из пропитанного едва уловимым сладковатым запахом воздуха материализовался невысокий сириец средних лет в цивильном, из тех, о ком говорят «крепко сбит и ладно скроен», молча забрал у Марата наши паспорта, показал рукой на высокую резную дверь и исчез. Мистика – то ли был, то ли нет, то ли наваждение. А как же паспорта?
– Авиаразведка, – небрежно, с видом знатока бросил Марат, распахивая дверь VIP-комнаты. – Самая мощная спецуха, ни одного случая предательства. Комендантский час до семи, так что пару часиков еще можно вздремнуть.