Я беззвучно громоздил в уме всё новые и новые «комплименты» моему незавидному положению и, печалясь о произошедшем, одновременно любовался проснувшимся во мне красноречием.
Действительно, там, наверху в славном испанском будущем я безуспешно пытался реализовать хоть что-то из очевидных талантов, которыми наделили меня Бог и природа.
Я неплохо владею пером и мог бы писать вполне приличные тексты. Но графоманствовать ни разу даже не пробовал – о чём писать? О воинствующем дарвинизме просвещённой Европы? Да пошла она в жопу со своими развращёнными респектами! Надо быть или Сервантесом, чтобы суметь из навозной жижи выписать романтическое приключение, или использовать эту жижу вместо чернил, чтобы текст приобрёл соответствующий запашок. Увы! Делать первое я не умею, а второе – не хочу.
Я мог быть неплохим референтом или бизнесвокером, но устроиться в приличную компанию на мало-мальски приличную должность – трудней, чем верблюду пройти сквозь игольное ушко. Видите, я даже знаю Библию и могу цитировать Бога!
* * *
Долго лить слёзы в двадцать лет невозможно. Не так уж много я потерял с переменой среды обитания. Будет неправдой сказать, что прежде я был востребован и счастлив.
Я рано остался без матери. Отцовское воспитание походило скорее на десятилетний курс самостоятельности без права на ошибку. С любимой девушкой отношения, не смотря на взаимную любовь, так и не сложились. Она не смогла принять моё хроническое безденежье, а я – её высокомерную заносчивость по пустякам и внутренний настрой на всеядный разорительный шоппинг. «Тут, пожалуй, такого нет», – подумал я.
Вернувшись к воспоминаниям дня, я с удивлением обнаружил, что отсутствие техники на улицах, за исключением двух – трёх забавных автомобилей с ревущими, как львиный прайд, двигателями и выхлопными трубами, извергающими громады чёрного дыма, меня нисколько не напрягало. Наоборот, я с трогательным удовольствием наблюдал многочисленные экипажи и огромные, несоразмерные моему привычному представлению велосипеды.
Пока мы с Катрин шли от набережной к дому, меня так и подмывало остановить какую-нибудь пролётку, развалиться на её кожаном сидении и, поглядывая свысока на осанистое дефиле гуляющих горожан, раскурить, например, сигару!
Минутный восторг, родившийся от ненасытного стремления молодости играть в преуспевающую жизнь, очень скоро сменился ощущением пугливой рассудительности и болезненным вниманием к мелочам. Действительно, сотни мелких артефактов давно минувшего прошлого наполняли моё сознание странным ощущением дальнего с ними родства. Я с удивлением вглядывался в причудливые изгибы форм и не чувствовал к ним культурного отторжения. Должно быть, я походил на упавшее дерево, разглядывающее свои вывороченные из земли корни и впервые рассуждающего о смысле собственной жизни. «Так вот откуда берутся многие мои побуждения!» – думал я, фиксируя в сознании эстетику начала двадцатого века.
В памяти всплывали обрывки исторических сведений про далёкий 1898 год, памятный бесславным поражением моей милой Испании от грубой, пучеглазой и толстозадой Америки. В тот год мы потеряли почти все свои колонии, даже Кубу. Представляю, как эта трагедия отразилась в умах нынешних моих современников. Рухнула вековая империя!
«Как странно! – размышлял я, погружаясь в сладкую дремоту. – Всё, что сейчас пришло мне в голову, оказывается я знал, но почему-то не помнил и считал себя пустопорожней бестолочью, несмотря на очевидные достоинства собственного ума. И только сейчас, среди вековых корней мой мозг как бы заново зафиксировал: в каком из двух полушарий хранится каждое услышанное в жизни слово!
Впервые в жизни я думал легко и свободно, украшая свои мысли весьма редкими словами, подхваченными, будто налету, в дальних тайниках памяти.
* * *
Сквозь окно, не задёрнутое шторами, в комнату беспрепятственно проникал поток солнечного света. Но бодрствовать не было сил. Ум, уставший от потрясений, не желал более разбираться в смыслах. Единственное, на что я был способен, пока не сомкнулись глаза, это тупо оглядывать многочисленные предметы комнатного интерьера.
На полках и этажерках были расставлены изящные по форме, но совершенно непригодные по содержанию вещицы. Какие-то малахитовые ларчики, всевозможные подставки от простых до совершенно экзотических, морские камни, гравированные портретами и архитектурными мотивами, и прочие вещественные бла-бла-бла плотно стояли, прижавшись друг к другу.
Я даже улыбнулся от мысли, что всё это мелочное великолепие можно было бы сложить в одну коробку и вынести в чулан, а на освободившееся место поставить гораздо более нужные вещи, например, нормальный аудишник или грюндиковский видак.
Несмотря на кажущуюся непрактичность, обстановка комнаты не оставила меня равнодушным. Мне как человеку, привыкшему к утилитарному минимализму, даже мебель, решённая в стиле «модерн» с изогнутыми утончёнными формами, показалась верхом чужой, но очень славной эстетики. Я скользил ладонью по венским изгибам кресельных подлокотников и припоминал слова барселонского гида о том, что в стиле «модерн» форма важнее содержания.
Да-да, форма важнее содержания!.. Сладкая дрёма оплела мои веки. Я перебрался из кресла на небольшой кабинетный диванчик и мирно уснул на неопределённое время.
* * *
Сейчас, по прошествии стольких лет я воспринимаю тезис модернистской философии о приоритете формы над содержанием как сознательную неправду, запущенную для отсечения человеческого ума от понимания происходящих в мире событий.
Действительно, пренебрегая содержанием, мы становимся безразличны вообще к каким-либо смыслам. Сколько раз мировые правители пьянили собственный народ витиеватой заботой о нём, сродни лицедейству. Чтобы потом тех, кто не вёлся на дворцовую интригу, безжалостно раздавить или выставить на потеху, хуля и обливая грязью.
С того памятного дня, проведённого в доме Катрин, прошло много времени. Должен признаться, я пользуюсь любым подходящим случаем, чтобы ещё раз мысленно прикоснуться к витиеватым формам той далёкой кабинетной мебели. При этом моя ладонь вновь скользит по изгибам подлокотников, будто по фарватеру, проложенному через прожитые десятилетия. Изгиб уводит меня от торопливого невнимания к собственной жизни, характерного для конца двадцатого века, к тихому и внимательному его началу.
11. Хуан Антонио Гомес Гонсалес де Сан-Педро…
Растратив внутренние силы на переживание случившихся событий, я проспал, вернее, пролежал в забытьи ровно сутки и проснулся только на следующее утро. Меня разбудило осторожное постукивание в дверь. Я нехотя приоткрыл глаза и сквозь исчезающую паволоку сна взглянул в окно.
Солнечные лучи беспрепятственно хозяйничали в кабинете. Казалось, оконной преграды вообще не существует.
– Кто там? – спросил я, выдавливая звук из пересохшего горла.
– Сеньор Огюст, вас ждут к завтраку, – ответил низкий женский голос, видимо, служанки.
Я выждал небольшую паузу и ответил, украсив речь вежливым словом благодарности:
– Благодарю, сеньора, сейчас иду!
Вдруг сгусток крови, будто вылетевший из пращи камень, ударил мне в голову. Происходящее – не сон! Не сон?.. Да, не сон, так сложились обстоятельства – какие обстоятельства?..
В сознании ещё трепетала надежда на некое недоразумение. Что, если я в бреду, обмороке или в больнице? Где угодно – всё равно. Но наяву такого быть не может! Не-мо-жет!..
Я ущипнул себя и, почувствовав боль, озлобился. «Какого ляда… Стоп! – во мне вновь встрепенулся молодцеватый Шерлок. – Да, время, в которое я странным образом переместился, давно кануло в Лету. Но ведь исторический взгляд на время – не единственный. Я понятия не имею о релятивистской механике Эйнштейна, но, говорят, там случается и не такое!
И снова трепет и восторг эксперимента охватили меня. "Ага, – мысленно соображал я, – мне предстоит примерить на себя то, что ещё не доставалось ни одному человеку – два времени!» Я сосредоточился и с лёгкостью припомнил события из прошлой жизни.