Тома молчала подавленно, что говорить, она не знала, выражать своё сочувствие не решалась. Павел был в состоянии острого стресса. Тома вспомнила университетские лекции по общей психологии: переживая несчастье, мужчины обычно становятся молчаливее, замыкаются. Женщины зачастую, наоборот, рассказывают о горе всем подругам, незнакомцам на улице, даже встречающим их дома кошкам и собакам. Так легче, в проговаривании уходит часть боли. Хотя много раз Тома наблюдала тоскливо-неразговорчивое переживание горя у женщин и болтливое страдание мужчин. Мужчины тоже обладают развитым навыком выливать ушат неприятностей на близких друзей.
Значит, Пашка действует по условно женскому принципу. Либо… Либо она для него, как это ни парадоксально, самый близкий друг. Он, что, за эти годы другого не завёл? Ведь она сама успела влюбиться и выйти замуж. При этом они с Матвеем настоящие друзья. Что бывает редко. Может быть, даже надо меньше быть друзьями, потому что тогда, в тёмные эпохи семейной истории тебе меньше будут доверять и жаловаться. Тома опять внезапно, до дурноты ощутила запах цветов и разрытой мокрой земли. И увидела детский гроб, маленькое спокойное фарфоровое лицо с голубоватыми веками. Опять прошлое схватило её зубами как агрессивная дворняжка, которая молча догоняет жертву, впивается острыми зубками в лодыжку, и только потом громко лает.
Тома смотрела на своего друга, который был для неё когда-то так важен. Так необходим. Он воплощал в жизнь то, что она никогда не решилась бы сделать одна, без союзника. Но он требовал полной зависимости. Он был для неё товарищем, а она нет. Она была талисманом. И как любой талисман имела право только дарить владельцу вдохновение и чувство безопасности. Теперь Павел сильно изменился. Он нуждался не в талисмане, а в спасителе.
Тома думала, а что было бы, если бы, они бы… И многочисленные «бы» выстроились в её сознании каким-то глухим забором, мешающим находиться здесь и сейчас. Пашка воспринял её молчание по-своему.
– Я понимаю, что это всё нельзя рассказывать… – пробормотал он. – Это в конечном счёте наше очень личное. Вернее, моё теперь. И Сергея. То есть Глеба. Серый хочет найти родителей. Вера умерла, а мы теперь будем разбираться. Распутывать клубок.
– Ну, я думаю, за то, что она умерла, её уж точно ругать не надо, – тихо заметила Тома. – Чего ты боишься? Что биологический отец окажется важнее тебя? Это очень маловероятно. Ведь ты был уверен, что… – Она запнулась, потому что не знала, каким из имён правильно назвать мальчика.
– Глеб, – быстро сказал Павел и поморщился как от зубной боли. – Хотя он хочет быть Сергеем. Но тот… отец, он его Глебом зовёт.
– Значит, будет – Глеб-Сергей, вроде как двойное имя на западный манер, – улыбнулась Тома. Это немного разрядило обстановку. Пашка опять расслабился, заулыбался, даже оглянулся вокруг, словно только в этот момент заметил, как красив весенний парк.
«Боже мой, как он зависит от моих слов, – ужаснулась Тома. – Это ненормально, это странно. Вообще очень странно то, что между нами происходит. Мы что, пришиты друг к другу какой-то ниткой? Много лет она волочилась между нами, а теперь вдруг натянулась и сделалась ужасающе короткой. Грязная, испачканная временем и обстоятельствами нитка. Раньше он хотел, чтобы я ходила за ним на коротком поводке, теперь готов уступать во всем сам. Я этого не хочу».
– Я пойду… – нерешительно то ли сказал, то ли спросил Павел.
– Ты живёшь один? – рубанула с плеча Тома.
– Мы вдвоём. С Сергеем. Но я … Тома я не справляюсь. Мне врачи ставят под вопросом рекуррентную шизофрению. Может быть, это просто биполярное расстройство. Знаешь, это даже модно сейчас.
Видимо, у Томы был очень растерянный вид, потому что Павел вдруг изобразил рэп-чтение и выдал что-то про любовь и «биполярочку». Улыбнулся, глядя на её удивлённое лицо и пояснил:
– Это у меня Серый слушает. А что, талантливо ведь. Я на лекарствах живу, Тома. Сейчас начинается обострение, я чувствую. И знаешь… много лет я боялся, что Серому передастся, ну… заболевание. Диагноз. А теперь, теперь я не психую хоть из-за этого. Меня всегда дико удивляло, почему так спокойна Вера. Она мнительная была, волновалась из-за пустяков. А тут – как скала. Теперь я понимаю… Я боюсь, что Серый не будет ко мне приходить. Он целыми днями посылает запросы про своего отца. Я смотрел в его ноуте историю поисков. Просил меня съездить в роддом, где родился… Я не смог. Отказался. И на фоне всего этого пошло резкое обострение состояния. Появились галлюцинации.
– Галлюцинации? – вздрогнула Тома, ладони у неё взмокли, она почему-то вся покрылась испариной, даже тонкий шарфик на шее намок. Она хотела спросить, какие галлюцинации, но побоялась. Губы у неё словно слиплись, даже разомкнуть их стало сложно. Павел вздохнул, посмотрел в сторону, потом на воду, потом опять на неё.
– Я тебя слышу, Томка. Слышу тебя везде. Ты со мной разговариваешь. А последний раз ты меня спасла. Я не узнал себя в зеркале. Там был даже не человек моего возраста. Не говоря о внешности. И я разбил зеркало. Взял осколок. Треугольный. Хотел всё закончить. А ты сказала – не смей. Сказала, что я гений, просто никто не знает. Ты сказала, что не бросишь меня. Я ведь сразу понял, что всё правда, иначе как бы я твой голос узнал?
Тома вернулась домой только вечером, причём то время, которое прошло после встречи с Павлом, она помнила нечётко, словно бродила по району, где прошло её детство в состоянии лунатизма. Нет, с одной стороны она хорошо помнила, как после встречи в парке пошла в сторону своей школы. Она не была здесь уже лет десять. Дворы около дома её детства показались ей старыми фотографиями, на которых неизвестный и жестокий владелец ставил кружки с кофе, записывал номера телефонов, просто водил ногтём, оставляя царапины и белые полосы. Да, к своим сорока пяти она уже хорошо знала в лицо этого безжалостного к дорогим тебе вещам безликого вандала – Время. Но смириться с потерями всегда было трудно. Деревья разрослись, закрывая привычные виды, на месте сквера с деревьями, больше, конечно, похожего на пустырь, но такого родного – она ведь всегда глядела на него из окна своей комнаты и даже увлечённо рисовала самое кривое и чахлое деревце клёна, – на его месте теперь въелся в землю выпуклыми корнями подъездов многоэтажный громоздкий дом.
Школа утонула в зарослях кустарников, она не помнила их названия, только калина узнаваемо растопыривала трёхпалые ладошки листьев. Как Тома любила положить осенью в рот горьковатую холодную, блестящую малиновым глянцем ягоду и сморщиться! Пашка всегда морщился вместе с ней и смеялся. Тома пошла по дорожке, которая вела их в детстве к продуктовому магазину за стаканчиком пломбира; они сообща наскрёбывали нужные сорок четыре копейки, а потом, не торопясь, с вафельными стаканчиками, наполненными блаженством, брели в книжный, на соседнем проспекте.
Тома прошлась по заросшим дорожкам около облупившихся домов, смотрела на заполнивших детские площадки громких смуглых детишек, съёмные квартиры в дешёвых пятиэтажках стали излюбленным жильём приехавших на заработки трудовых мигрантов. Матери детишек представляли собой весьма специфическое для мегаполиса зрелище, кто-то накинул длинную куртку на цветастый халат, из-под которого торчали кроссовки, кто-то стоял в носках и пляжных шлёпанцах, несмотря на прохладный весенний вечер. Однако настроение у женщин было хорошее, они громко смеялись, и эхо гортанных голосов мячиком отскакивало от домов, отражавших стёклами окошек прозрачную угасающую синеву неба.
Тома постояла во дворе своего детства, смотрела на окна их квартиры – с маленькими комнатами и длинным коридором. По коридору любил носиться, тормозя со скрипом когтей на поворотах, трёхцветный кот Леопольд. Он умер так давно, что Тома смутно помнила его облик, только на фотографиях узнавала флегматичную мордочку с неровным пятном на лбу. В этой квартире она росла, радовалась новогодним пахучим ёлкам, играла с братом, переживала все свои детские беды и радости, пришла к порогу юности, раскрывшейся как звёздное небо, которое она рассматривала, сидя на подоконнике своей комнаты. И теперь эта священная территория, которая так часто снится ей, словно утерянный рай, занята совершенно чужими людьми. Погибшая империя, даже руин и тех не осталось.