По некоторым узлам обороны наносились дополнительные удары боеприпасами объемного взрыва. И так восемь суток подряд.
В нашем мире наступающие части Волховского и Ленинградского фронтов поддерживали четыреста самолетов. Здесь же авиационная группировка составила тысяча триста пятьдесят самолетов без дивизий авиации дальнего действия и была не поддерживающей силой, а основной – ударной.
Двенадцатого января наши войска соединились. Если в нашем мире войска Ленинградского фронта потеряли сорок тысяч только убитыми, а Волховского – семьдесят, то здесь общие потери составили не более тридцати, да и те по большей части от неумелого командования и неправильного взаимодействия войсковых соединений. У немцев же потери составили более ста двадцати тысяч солдат и офицеров только убитыми.
Печально знаменитая эсэсовская дивизия со знаковым именем «Полицай» была перехвачена в бессмысленных атаках с южного направления и уничтожена почти в полном составе выведенными в боевые порядки пехоты «Катюшами». «Полицаи», превращенные волею немецкого командования в штурмовую пехоту, укладывались в ленинградские болота сотнями. Солдаты карательных полков и батальонов тонули, горели, замерзали раненными, но рвались в бессмысленные атаки и так и не смогли прорваться к избиваемым с воздуха немецким подразделениям.
Зная о дислокации этой дивизии на линии Пороги – Мга, мы держали в резерве девять дивизионов «Катюш» и использовали их по назначению в самое подходящее для этого время. Полный залп дивизиона установок залпового огня и так-то не подарок, а с термобарическими боеприпасами вообще ужас божий. Плавился снег, высыхали болота, горели леса, торфоразработки и тогда еще живые каратели.
На железнодорожном перегоне Ульяновка – Мга была зажата еще одна немецкая дивизия, спешно перекидываемая немцами на помощь своим избиваемым в основном с воздуха войскам. Диверсионные группы «Хаски» и «Лето» в очередной раз взорвали «железку» вместе с головным составом спешно перебрасываемой немцами дивизии, и фронтовая авиация разнесла в мелкие кровавые ошметки обе станции вместе с находящимися там немецкими подкреплениями.
Немцы просто не успевали восстанавливать единственную на тот момент целую железнодорожную ветку. Все без исключения железнодорожные линии подрывались по несколько раз в сутки. Мы потеряли восемнадцать диверсионных групп нашего управления, но парализовали железнодорожное движение на этом направлении на две с половиной недели.
Наши войска соединились. Блокада Ленинграда была снята, но в Шлиссельбурге и в Синявино в кольце оставалось, по меньшей мере, тридцать тысяч немецких солдат и офицеров. И тогда впервые на этой войне прозвучал Ультиматум.
Ультиматум всему немецкому народу. Озвучивал его Степаныч пятнадцатого января сорок четвертого года.
Синявинские высоты представляли собой много эшелонированный узел обороны, окруженный торфоразработками и не замерзающими болотами. Брать в лоб такой укрепленный район никто не собирался. Обойдя Синявино с севера и юга, наши войска соединились, а сам укрепрайон оставили на исполнение нашей очередной безумной затеи.
Казалось бы, к чему такое демонстративное позерство? Залили бы Шлиссельбург и Синявино напалмом втихую. Засыпали бы оба укрепрайона бомбами объемного взрыва, завалили термобарическими боеприпасами, сохранив жизни десяткам тысяч своих солдат, но именно эта порка должна была стать показательной для всей немецкой армии.
Деморализованные результатами применения новых боеприпасов немецкие генералы орали на весь немецкий мир. Какой там Рейхстаг? Какой Берлин со всего несколькими сотнями погибших?
Более семнадцати тысяч отборных эсэсовцев, живьем сожженных в глухих ленинградских лесах и болотах. Части двадцать шестого армейского корпуса, запертые в Шлиссельбурге и тщетно взывающие о помощи. Ощерившиеся стволами орудий и пулеметов Синявинские высоты….
И Степаныч, тяжело бросающий на весь мир слова о двухчасовом прекращении огня для выноса раненых и погребения погибших. Для окруженных немецких подразделений это прозвучало как изощренное издевательство – погибших немецких солдат было значительно больше, и их просто не успели бы похоронить, а раненых некуда было вывозить.
И ультимативное заявление, адресованное окруженным войскам Вермахта: «После временного прекращения огня все окруженные немецкие войска будут уничтожены. Штурмовать не будем. Завалим бомбами и снарядами. Все без исключения немецкие солдаты, офицеры и генералы, не прекратившие сопротивления после означенного срока, будут расстреляны. В плен можете не сдаваться – бессмысленно. Уничтожим всех.
В Ленинграде от голода и холода погибло более миллиона советских граждан. Дети, женщины и старики умирали в жесточайших мучениях. Мы считаем всех находящихся в окружении немецких солдат военными преступниками».
Это сообщение было несколько раз передано на весь мир на английском, немецком, финском, испанском и русском языках и ввергло всех, кто это слышал, в состояние глубочайшего шока. На исходе вторых суток прозвучало еще одно сообщение: «Взяты Синявинские высоты. Все немецко-фашистские войска уничтожены. Объявляется двухчасовое прекращение огня».
Через два часа немецкая группировка, окруженная в Шлиссельбурге, сдалась в полном составе.
* * *
И вот теперь мы летели в Ленинград. Мы – это я со своей неизменной «тенью» – майором НКВД Есиповым Андреем, личным порученцем Лаврентия Павловича Берии, и моя специальная группа, возглавляемая моим современником – капитаном морской пехоты Игорем Матюшиным с позывным «Лето».
Старший лейтенант Есипов успел повоевать под Киевом и под Москвой в сорок первом году. Потерял правую руку в сорок втором под Сталинградом. Долго лечился, а потом работал в Наркомате внутренних дел следователем, а в основном «мальчиком на побегушках». Теперь Андрей был навечно прикреплен ко мне, и хотя мне оставили мое звание подполковника теперь уже НКВД, этот простой в общении человек обладал просто заоблачной властью и неограниченными полномочиями.
Перед отлетом меня вызвал к себе Александр Иванович Малышев, и мы поехали в Кремль. Это было неожиданно. Я был совсем не при параде – обычный тренировочный маскировочный комбинезон, но Сталина я не увидел. Меня провели в секретариат, где я поставил несколько подписей на очередных подписках о неразглашении не сильно нужных мне государственных тайн, а затем отвели в приемную Сталина. Здесь уже сидел Малышев, оторопело разглядывающий небольшое красное удостоверение в своих руках.
В приемной, кроме нас и Александра Николаевича Поскребышева[17], никого не было – время было неурочное. Раннее утро. В это время Сталин никогда не работал, но его бессменный секретарь и неизменный помощник был на месте. Увидев меня, Поскребышев усмехнулся.
– Вот ты какой, подполковник Лисовский! Навел ты в Средней Азии, как вы говорите, «шороху». Молодец! – Не давая мне сказать ни слова, Александр Николаевич добавил: – Иосиф Виссарионович прочел твой рапорт и считает, что с этим удостоверением тебе проще будет работать. Только подвести его ты теперь права не имеешь. – Поскребышев улыбнулся и протянул мне такую же книжечку, какую держал в руках Малышев, и лист бумаги с печатями – командировочное предписание.
И я превратился в соляной столп. Меня сложно удивить, почти невозможно напугать, но сейчас я просто-напросто впал в ступор. Как будто во сне я поставил свою подпись в книжечке, расписался в ее получении, отдал честь и вышел с Малышевым из кабинета.
Это была высшая власть в стране, индульгенция от всех ошибок, неограниченные возможности в командировках и жуткая ответственность без права на эту самую ошибку – личный представитель Иосифа Виссарионовича Джугашвили (Сталина).
Недаром я в Самарканде первого секретаря городского комитета партии пристрелил. Ох, недаром! Хорошо слетал! Душевно! Теперь в Ленинград полетим. С таким документом не страшно, а то в том же Самарканде меня чуть не расстреляли – Андрей со своей «ксивой» выручил. Все же личный представитель наркома внутренних дел он у нас там был один, а мы были так – шпаки прикомандированные.