Всё это помогало ей отвести облако, но не помогало завести ребёнка. Сколько раз она просила Всевышнего, просила по-хорошему, принося щедрую цдаку в синагогу, раздавала милостыню нищим; просила по-плохому, грозясь отвернуться от Него навсегда, раз Он так немилостив к ней. Но после нечистых дней появлялась новая надежда, и она опять шла в микву, обустроенную прямо в её дворе, и омывалась с особенной тщательностью, а после омовения читала молитву о зачатии, лово-тешво эри hаиль зенде. Сначала читала только на джуури[2], а потом стала дублировать и на иврит, кто знает, может, Всевышний не внемлет языку изгнания, и – напрягшись – произносила на иврите тфиля лезэра шель кайма, и повторяла, как заведённая, из месяца в месяц, из года в год, одни и те же слова: даруй мне, Всевышний, желанного ребёнка – доброго, красивого, без телесных и душевных недостатков, способного жить и существовать без какого-то греха или проступка, и пусть он будет ладно скроенным, здоровым, мужественным, крепким и сильным, и смилуйся над ним, когда будешь создавать его и ваять части его тела, пусть у него не будет нехватки ни в чём во все дни его жизни. Даруй мне ребёнка – святого и чистого, с новой душой святою и чистою, спустившейся из хранилища душ, ребёнка, слитого с душами святых праведников. И вы, святые души, побывавшие в этом мире, прошу, умолите Господа выполнить мою просьбу к добру – за ваши заслуги и в заслугу того, что я страстно желаю сына – проворного, наполненного Торой и достойного стать пророком. Омин!
Но проходили и проходили годы, а Зумруд оставалась полой, словно барабан, и ничто в ней не задерживалось, не приживалось семя, и всем было ясно, что уже, наверное, не приживётся, и не расцветёт в лоне у Зумруд прекрасный цветок. В конце концов они с мужем примирились с тем, что Гриша будет единственным, и холили его, лелеяли и настраивали на то, что теперь он – гордость и надежда семьи. Гриша со своей ролью свыкся и помогал родителям, как мог, и старался их лишний раз не огорчать. Он вырос хорошим парнем, статным и умным, хоть и не был никогда красавцем и особыми талантами не обладал, но для того, чтобы взять на себя заботу о родителях, его способностей хватало с лихвой.
Двадцать лет молилась Зумруд о ребёнке – в последние годы скорее по привычке, не веря уже в то, что забеременеет. Уже несколько лет они с Захаром спали в разных комнатах, и муж посещал их супружеское ложе лишь тогда, когда в доме бывали гости, а в остальное время спал в комнатке для гостей, примыкающей к большому залу. Но Зумруд продолжала молиться уже не за себя, а за Гришу, потому что надеялась на то, что он удачно женится на сильной, крепкой, здоровой девушке и та родит ей, Зумруд, долгожданных внуков и внучек. Она очень хотела снова услышать детский смех.
Когда из Москвы приехала Мина и привезла с собой первого внука, трехлетнего крепыша, Зумруд не завидовала, а пыталась вообразить, что и у неё скоро будет такой же, надо лишь побыстрее женить Гришу. Она не спускала с мальчика глаз и постоянно носила его на руках, хоть он и вырывался на волю. Когда через четыре месяца выяснилось, что у Зумруд будет ребёнок, все были ошарашены. Все, включая Зумруд. Отсутствие месячных и плохое настроение она списывала на умирание её женскости, которое, как она знала, сопровождается перепадами температуры и прибавкой в весе. Она не очень расстраивалась, скорее наоборот, была рада, что закончатся мучения и тревоги и появится наконец определённость. Но постоянная тошнота и затвердевший живот заставили её всё же поехать к своей акушерке, которой хватило одного взгляда на неё, чтобы спросить:
– Ну и шо ты так долхо не изжала, мамка? Не осьмнадцать небось.
О том, кто у неё будет, она пыталась догадываться по косвенным признакам. Мать хорошеет – жди мальчика, мать дурнеет – девочка. Зумруд то хорошела и молодела лет на десять, и это признавали все, то резко старела и дурнела, ловя сочувственные взгляды близких, так что определить пол будущего ребёнка было невозможно. Но она решила для себя, что полюбит любого малыша, мальчика ли, девочку ли, что будет любить его так, как не любила никого прежде, и что этому существу она отдаст всю свою душу, до последней капли, всю свою нерастраченную любовь, всё внимание, весь блеск своего отполированного долгими годами хрусталя глаз. Она подолгу гуляла, хоть и осуждала праздношатание раньше, и пела своей утробе колыбельные, которых никогда не пела, когда ждала Гришу.
Когда настало время рожать, Зумруд собрала сумку и принялась ждать. Но ожидание затянулось. Ребёнок в её чреве как будто уснул. Зумруд предупреждали, что ребёнок будет крупным, и предлагали сделать кесарево, но она не хотела, чтобы резали её плоть, и только упорно продолжала молиться и каждый день бросала монетку в копилку с наклейкой «цдака». Она также просила мужа каждый день ходить в синагогу, собирать миньян и молиться всем вместе за здоровье её неродившегося дитя.
Роды были тяжёлыми и длились целый день. Родился богатырь, которого нарекли Барухом, благословенным, а между собой называли Борей. По домам родни проехался на своей новенькой «Ниве» Гриша, доставляя всем радостную весть, даря подарки, как и положено на мальчика – сладости и шёлковые платки. Но очень скоро обнаружилось, что с мальчиком что-то не так. Он никогда не плакал. Не заплакал он при родах, не плакал он, когда ему на восьмой день делали обрезание, хоть личико его стало похожим на сморщенный помидор, не плакал он ни от холода, ни от жажды. Он никак не проявлял голоса.
3
Аудиопробы показали, что слух в норме, но это было лишь временным успокоением. Знакомые уверяли, что так бывает, но Зумруд была безутешна. Она возила его к профессорам в Москву и к знахаркам в отдалённых сёлах. И те, и те брали деньги и обещали скорое выздоровление. Одна слепая пощупала горло Бори и сказала, что оно похоже на землю после засухи, а московский профессор долго и нудно объяснял причины подобного заболевания, а потом нарисовал специально для Зумруд цветными карандашами структуру гортани и ввёл в её лексикон словосочетание «голосовые связки», взяв за приём сто долларов. Через три года мучений Боря начал мычать, если чего-то сильно хотел, но разве мычание достойно человека? Зумруд цеплялась за малейшую надежду, и когда по телевизору начали показывать Чумака и Кашпировского, ставила несколько стаканов воды – заряжаться, чтобы потом полоскать ими Борино горло, и усаживала мальчика перед телевизором. Он сидеть не хотел и вырывался. Сила в нём была огромная, и он выглядел, как вполне созревший упитанный бычок, бодающийся и отчаянно мычащий, а на тоненьких руках Зумруд после этой схватки оставались синяки величиной в ладонь, но она не сдавалась. Посадив Борю на колени и прижимая к себе, она простирала руки к экстрасенсам: это мой сын, пусть он заговорит.
Неужели это возможно, что Господь вложил в человека столько мощи, столько телесного совершенства, столько безудержности, и всё это – побрякушка, бездумный и безумный монумент физической силе, похожий на тот, что Зумруд видела на ВДНХ в Москве, когда возила Борю к профессору? Неужели и Боре, её любимому и долгожданному сыну, быть рабочим? Неужели ему надо будет наниматься на тяжёлый физический труд, ведь без языка, без речи, без чего-то внешне маленького и незаметного, практически необъяснимого, нематериального, он не сможет ничего. Ни-че-го.
Не находя ответов у врачей, она искала их в священных книгах, и как-то наткнулась на историю из устной Торы, мидраша, которая называлась «Молоко львицы». История настолько её впечатлила, что её чтение Боре стало ежевечерним ритуалом. Она хотела, чтобы и Боря, хоть он был ещё мал, проникся верой в силу своего языка, а значит, и в своё исцеление, так же, как и она.
– Однажды персидский царь тяжело заболел, – рассказывала Зумруд. – Врачи сказали ему: «Ты поправишься, если выпьешь львиного молока». Тогда персидский царь отправил богатые дары в Иерусалим к прославленному своей мудростью царю Шломо, умоляя его помочь в этом деле. Шломо перепоручил эту задачу своему советнику Бенаяу бен Иеояде. Подумав, Бенаяу сказал: «Пусть мне дадут десять коз». Взяв одну из коз, он отправился к львиному логову, где львица выкармливала детёнышей. Остановившись на безопасном расстоянии, Бенаяу бросил козу львице, которая немедленно её разорвала. На другой день он подошёл чуть ближе и снова бросил козу львице. Так он делал десять дней подряд, каждый раз всё больше приближаясь к львам, пока, наконец, львица, привыкнув к нему, не позволила себя подоить. Получив молоко, Шломо сразу отправил его персидскому царю.