В эти трудные дни только Ириночка и Сережа оберегали Марью Сергеевну от тех мыслей, с которыми она боролась изо всех сил: от мыслей о Серове.
Каждый день по многу раз она уверяла себя, что больше не будет о нем думать. Она уверяла себя, что встреча ее с Серовым была происшествием случайным, у которого не может быть никакого продолжения, происшествием настолько незначительным, что позорно о нем думать во время таких великих событий. Но никакие запреты не помогали. Она постоянно думала о Серове, и даже не думала, а всё время несла в себе особое тревожное и трудное чувство, от которого никак нельзя было избавиться. Чувство это и было — он.
С тех пор как она узнала от Анны Степановны, что он заходил к ней, когда она уезжала на оборонные работы, она постоянно ждала, что он зайдет еще раз. Она вздрагивала от каждого скрипа двери, от шагов по лестнице. А между тем она отлично понимала, что ждать его бессмысленно, — ведь Анна Степановна сказала ему, что она уехала вместе со школой из города.
Однажды ночью она проснулась, как от толчка, с нестерпимой тревогой в душе. Что же случилось? Отчего в такой тоске сжалось сердце? И вдруг с необычайной ясностью представилось ей: Коля Серов убит.
И впервые почувствовала она, что для нее не то важно, о чем она беспокоилась до сих пор, — любит ли он ее, или не любит, а другое — жив ли он. Она вспоминала его лицо, добрые, робкие глаза, сильные, большие руки, сутулые плечи. Только бы он был жив… Пускай он женится на другой, любит кого хочет, только бы был жив. Она заплакала и плакала до утра, пока дети не зашевелились в своих кроватях. Она перевернула свою подушку, чтобы Ириночка не заметила мокрого пятна на наволочке.
Обо всем, что происходило вокруг, узнавала она преимущественно от Анны Степановны.
Анна Степановна домой только забегала, — она постоянно носилась где-то по кварталу. Никогда еще за семь с лишним десятилетий своего существования не жила она такой полной и деятельной жизнью, как в эти месяцы. Она по-старушечьи почти не нуждалась во сне и часов двадцать в сутки могла предаваться своей страсти всё видеть, всё знать, во всем участвовать, со всеми разговаривать. Она с упоением посещала все окрестные бомбоубежища, потому что там можно было говорить до упаду и услышать бесчисленное множество новостей. После каждой бомбежки она, как тень, шмыгала по дворам и по лестницам, чтобы посмотреть, что разрушено. Она принимала участие во всех дежурствах — и у ворот и на крышах, причем охраняла свой дом с таким же рвением, как и соседние. То ли она не знала, что такое страх, то ли любопытство ее было сильнее страха, но она ничего не боялась. Ночами она вместе с мальчишками забиралась на крыши, и ветер, стараясь спихнуть ее, рвал и крутил ее жидкие седые волосы.
Школа открылась только во второй половине октября. До нее было далеко, трамваи почти всегда стояли, прохожих по тревоге загоняли в подворотни. Да и в самой школе из-за воздушных тревог всё шло кувырком, никакого порядка установить не удавалось. Детей с каждым днем приходило всё меньше. Стёкла в большинстве классов вылетели через несколько дней после начала занятий, а те классы, где стёкла уцелели, всё равно отопить было нечем, и уже в ноябре невозможно было писать, потому что чернила замерзли во всех чернильницах. Потом лопнули трубы центрального отопления, вода залила целый этаж, замерзла, и образовался каток, на котором с разбегу катались мальчишки. Ноябрьские дни были коротки и темны, рассветало всего на два-три часа, а электричества почти никогда не было. И все силы работников школы и школьников уходили на беспрерывную борьбу с бедствиями. Через месяц после начала занятий вся школа оказалась загнанной в три маленьких комнатушки с забитыми фанерой окнами, отапливаемые жестяными печурками и освещаемые баночками с фитильками. К этому времени уже все тяжело голодали, на детей было жутко смотреть; стало ясно, что школа отнимет у них слишком много сил. И в начале декабря занятия прекратились.
Если бы у Марьи Сергеевны не было Ириночки и Сережи, она непременно ушла бы на фронт. В газетах она постоянно читала о женщинах-снайперах, о разведчицах, зенитчицах, санитарках и не сомневалась, что всё могла бы делать не хуже, чем они. Но о фронте нечего было и мечтать, потому что она не могла бросить Ириночку и Сережу. Для нее оставалось только одно: поступить в какое-нибудь предприятие, работающее на оборону. И когда школа закрылась, она поступила в мастерскую, в которой шили теплые шапки для красноармейцев.
Мастерская эта находилась неподалеку от ее дома. Она пришла туда вместе с другой учительницей, у которой там была знакомая, и их сразу зачислили. Марья Сергеевна умела и любила шить, и ей нравилось, с каким ожесточением работавшие в мастерской женщины старались изготовить как можно больше шапок. У всех этих женщин мужья были на фронте, и они ясно представляли себе, как необходимы там зимой теплые шапки. Марья Сергеевна с охотой включилась в работу, старалась ни от кого не отстать, и ей нравился этот осмысленный, напряженный совместный труд.
Но мастерскую нечем было отапливать, и пальцы женщин трескались от холода, распухали, нарывали. Еще больше страдали они от отсутствия света. Однако фронт нуждался в теплых шапках, производство никак нельзя было свертывать, и в декабре администрация предложила тем работницам, у которых дома были швейные машинки, брать работу на дом, чтобы остальных перевести в тесное маленькое помещение, которое хоть кое-как можно было отопить и осветить. У Марьи Сергеевны была дома собственная швейная машинка; она отнесла домой сукно, вату, подкладку и перестала ходить в мастерскую.
С того дня, как она перестала ходить в мастерскую, ею овладел страх за жизнь детей и, разрастаясь, мало-помалу вытеснил из души всё остальное.
Она шила по ночам при свете двух горящих фитильков. Стук машинки мешал ей прислушиваться к дыханию детей, и она останавливала ее через каждые две-три минуты. Дети спали беспокойно. Ириночка стонала и плакала во сне, Сережа часто просыпался.
— Мама!
— Спи, мальчик, спи.
— Мама, дай хлеба!
— Спи, спи. Хлеб тоже спит.
Несмотря на голод, все дни их проходили в игре, они беспрерывно играли — с той минуты, когда просыпались, до той минуты, когда засыпали. Ириночка была почти на четыре года старше Сережи, и играла она не так, как он. Но игры не отвлекали их мыслей о хлебе, потому что играли они только в еду. Ириночка вырывала из тетрадок листочки, разграфляла их на квадратики, в каждый квадратик ставила чернилами цифру. Это были хлебные карточки. Целыми днями резала она эти карточки ножницами, сортировала талончики, воображая себя продавщицей булочной. Карточки ее были гораздо лучше настоящих: по ним хлеб выдавали безотказно каждые десять минут.
Сережа признавал только две игрушки — жестяной автомобиль и набитого ватой тряпочного слона. Как и прежде, он постоянно возил по полу свой дребезжащий автомобиль, издавая горлом звук, который должен был изображать гудение мотора.
— Би-би! Би-би! — кричал он.
Это был автомобильный гудок. Но автомобиль его возил теперь только хлеб — от хлебозавода к булочной. А когда хлеб возить надоедало, он принимался кормить своего слона кубиками. Слону разрешалось съесть только один кубик, все остальные оставлялись на завтра. Но, к счастью, завтра наступало через минуту, и слону разрешалось съесть еще один кубик.
За спинкой кровати Марьи Сергеевны, в темном углу возле пола, оборвались обои, обнажив осыпающуюся штукатурку. Время от времени Сережа заезжал со своим автомобильчиком в этот угол и там внезапно замолкал. Гудение мотора и «би-би» прекращались. Марья Сергеевна, удивленная, как-то заглянула туда и обнаружила, что он сидит на корточках, отковыривает штукатурку и сует ее себе в рот. Марья Сергеевна вывела его из угла, пальцем вытащила изо рта штукатурку, рассердилась на него, испугала, запретила. Он поплакал, потом занялся автомобилем, но через некоторое время опять затих и снова был пойман в том же темном углу за поеданием штукатурки.