Не забыл Бартель и о мадам Люпон. Он восхвалял ее как любящую и преданную супругу, верную помощницу и безутешную вдову. Зато конкурирующий орган печати «Ле Фигаро», видимо, в пику «Пари-Суар», посвятил целый разворот «близкой приятельнице» месье Люпона: «Марго Креспен – типичная «бабочка», то есть одна из молодых, самостоятельных, модных, работающих женщин, отказавшихся от семейной жизни в пользу наслаждений и неразборчивых связей с представителями обоих полов». Конкретно мадемуазель Креспен приписывали аферы с дадаистом Тристаном Тцарой, а когда дадаизм уступил место сюрреализму, его место в постели Марго, если верить газете, занял сюрреалист Луи Арагон. На фотографии из-под полузакрытых затененных век презрительно глядела брюнетка с высокими скулами и накрашенными губами. Читать про красивую женщину, ходящую, по французскому выражению, и под парусами, и на пару (à voile et à vapeur), было, несомненно, куда интереснее, чем про добродетели блеклой Одри Люпон.
«Бабочки» залетали на страницы «Ле Фигаро» не просто так. Париж был переполнен ими. Продавщицы, медсестры, конторщицы, модели, художницы и студентки по вечерам превращались в посетительниц кабаре, джазовых клубов и левобережных злачных мест, где завсегдатаи запивали крошечные катышки гашиша яркими коктейлями с джином или вдыхали кокаин с миниатюрных серебряных ложечек. Благодаря работе в госпитале мне было известно, что так же щедро в ночных клубах раздавались и венерические заболевания. Декадентство было в моде и наряду с дешевыми копиями коллекций модных кутюрье стало доступно каждому.
Наверное, поколение «бабочек» возникло не случайно. Сначала война заставила девушек работать, потом лишила их женихов и обесценила традиционные женские добродетели жертвенности и долга. И эти молодые красотки превратили свою отчаянную ситуацию в свободный выбор: долой тоскливую долю обвешанной детьми домохозяйки, мы имеем право жить, как нам угодно! В стремлении отвоевать себе все права и свободы мужчин они дошли до того, что даже внешне старались выглядеть андрогинами: перевязывали груди, худели, занимались спортом и коротко стригли волосы. На помощь им тут же пришли дизайнеры – Жан Пату и в особенности Шанель, предводительница этих амазонок. Ее геометрические, узкие, короткие платья при каждом движении струились вокруг женских тел и создавали видимость энергии. Впрочем, «бабочкам» споспешествовало все: от фокстрота и чарльстона, обнажавших напомаженные коленки, до предохраняющей от беременности диафрагмы, деликатно именуемой «датским чепчиком».
Мне, скорее, нравилась эта неразличимая армия свободных, обольстительных и отважных индивидуалисток. Во всяком случае, до тех пор, пока к ним не примкнула моя собственная жена. Только теперь я начал осознавать не только очарование, но и силу, а также опасность этой крайней женской эмансипации.
Что же касается покойного Ива-Рене Люпона, в описании «Ле Фигаро» он уже не выглядел таким однозначным знаменосцем антиквариата, каким его живописало перо Бартеля. Газета обильно цитировала «специалиста по старинной мебели» Марселя Додиньи, оспаривавшего профессиональное заключение месье Люпона насчет неких табуретов, размещенных в экспозиции Версаля. Из статьи создавалось впечатление, что в антикварных кругах по этому поводу произошел крупный скандал, в котором конечная истина покамест не восторжествовала. Я вспомнил смятую записку, найденную в ателье Люпона, – ее как пить дать написал Додиньи!
Гарсон вернулся с чашкой кофе. Я ткнул в портрет покойного на первой полосе и без особой надежды спросил:
– Вы вчера что-нибудь видели?
– Нет, мы были закрыты, – сокрушенно ответил официант. – Но сегодня уже приходили несколько журналистов и два фотографа, снимали вход в ресторан и там, внизу. – Он махнул в сторону реки. – А один месье тоже, как вы, все тут вокруг исходил. По тротуару рыскал, присматривался, явно что-то искал. – Он указал на рю Кардинал Лемуан.
– Полицейский? Журналист?
– Кто ж его знает. Я сначала подумал, что он вчера кошелек потерял, и подосадовал, что сам не догадался осмотреть тротуар. Пьяные иногда выходят из ресторана, могут и обронить. А потом увидел газеты и понял, что это, наверное, связано со вчерашней стрельбой.
– Он что-нибудь нашел?
– Не-а, пару раз прошелся и убрел куда-то.
– А как он выглядел? – Пять франков легли на угол стола.
Купюра исчезла в складках фартука, гарсон сдвинул брови, приложил палец к переносице, задумался.
– Долговязый такой, тощий, лысый, очкарик. Сутулый. Но, может, он таким казался, потому что сгибался чуть не до земли.
– Но это вряд ли имеет отношение к убийству. Стреляли-то внизу, у реки.
– А может, убийца побежал оттуда в сторону Контрэскарп и здесь обронил пистолет по дороге, – важно заявил гарсон.
– Вот как! Думаете, это был сам убийца?
Прыщавый начинающий детектив махнул тряпкой:
– Вполне возможно. Я на всякий случай сразу позвонил в полицию.
Добровольный помощник следствия кинул на меня косой взгляд. Я понял, что он запоминает мои приметы, и пояснил свой интерес:
– Надеюсь, преступника найдут. Я хирург из Отеля-Дьё, вчерашний раненый скончался на моих руках, после этого трудно остаться равнодушным.
Гарсон, разумеется, не мог знать, какую непробиваемо толстую шкуру я вырастил с тех пор, как повстанцы Кучек-хана расстреляли всех моих больных в Реште, и кивнул с почтением. В этот момент распахнулась дверь «Ля Тур д’Аржана», и усатый кряжистый мужчина в длинном белом фартуке вытащил мешок мусора.
Я положил на стол десять франков:
– Сдачи не надо.
Гарсон ловко смахнул купюру со стола:
– Удачного дня, доктор.
Он продолжал бдительно следить за мной, пока я шел к входу в ресторан. Я не сомневался, что он тут же позвонит в полицию и доложит о подозрительном высоком блондине, вынюхивающем детали убийства.
Усач из «Ля Тур д’Аржана», заметив меня, нахмурился:
– С газетчиками не разговариваю!
– Я не газетчик. Моя жена, мадам Ворони́н, вчера была среди гостей месье Люпона. Она забыла у вас шляпку. Такую черную, с вуалеткой.
Он взглянул на меня с любопытством:
– Ах вот как? Прошу прощения, месье!
Он вошел внутрь, спустя пару минут вернулся с чем-то, напоминающим остывшую лаву Везувия с облаком дыма в виде вуали.
– Простите, жена очень переживает по поводу случившегося. Вы что-нибудь видели, слышали?
Швейцар припрятал купюру с той же профессиональной ловкостью, что и гарсон:
– Я все рассказал полиции.
– Я не полиция, я муж, – я повертел в пальцах еще десять франков, – расскажите мне все, что интересно мужу.
За содержимое моих карманов толстяк повторил то, что я уже знал и без него:
– Я видел только, как месье Люпон подошел к вашей жене, когда она вышла из туалетной комнаты. Он что-то сказал. Мадам, похоже, рассердилась и выбежала из ресторана. Он вышел за ней, да так больше и не вернулся. Я надеюсь, мадам в порядке?
Больше тут делать было нечего, и с извергающимся вуалью «везувием» под мышкой я поспешил в Отель-Дьё.
У меня этот путь занял девять минут – по меньшей мере на десять минут меньше, чем вчера у Елены. Это, конечно, никак не указывало на ее вину, она ведь была расстроена, испугана, вдобавок потерялась в темноте и упала. Но теоретически эти лишние десять минут предоставляли ей необходимое время для того, чтобы спуститься с Люпоном под мост, застрелить его и все еще успеть появиться в госпитале в одиннадцать часов восемь минут.
В больничной аптеке я приобрел изрядное количество лекарств. В своем кабинете перепаковал их в большую коробку, засунул ее в саквояж и двинулся в Иранское посольство.
Посольство располагалось неподалеку от нашего дома, в красивом особняке на авеню Йена. Меня там хорошо знали, вместе с супругой частенько приглашали на торжественные приемы и всегда принимали с любезностью, полагающейся лейб-медику Реза-хана. Я любил бывать здесь.
В модерном Париже я тосковал по Тегерану, по дребезжанию колокольчиков верблюжьих караванов, бредущих на Большой базар, по запаху поднимаемой ими пыли, по журчанию арыка, текущего вдоль глухих каменных оград, через которые перевешиваются ветви абрикосов и гранатов, по воплям муэдзинов на рассвете. Восток впитывается в человека глубже аромата специй. А может, я тосковал по своей юности, по тем временам, когда еще только прибыл в столицу Персии из Решта. Тогда я пытался забыть войну, расстрел моих больных, мучительный путь в Тегеран с колонной беженцев. Мне было тридцать лет, жизнь казалась ужасной, безнадежной, бессмысленной, пустой и прожитой. Зато я был одинок, свободен и бесстрашен. По утрам я ставил клизмы пухлому предшественнику нынешнего шаха, а в остальное время изучал фарси, фотографировал красочный Большой базар, пытался осилить «Шахнаме» в оригинале и пил сингл молт с содовой в отеле «Кларидж». Я ничего не ждал, ни на что не надеялся и ничего не планировал до тех пор, пока на пороге моего дома не застрелили моего друга и тогдашнего жениха Елены – полковника Турова. То убийство заставило меня очнуться и изменило мою жизнь. Спустя год мы с Еленой поженились. Теперь я отчаянно скучал по лепету фонтана в нашем саду, по ночам на плоской крыше под звездным небом, по сладкому запаху горячего кизяка на рассвете, по свету в кухонном окне, встречавшему меня вечерами. Никакие варьете с полуголыми темнокожими девушками не могли заменить мне смысл и счастье тегеранского существования.